bigpo.ru
добавить свой файл
1 2 ... 22 23
Сара Уинман

Когда бог был кроликом





Сара Уинман

Когда бог был кроликом


Пресса о романе


Подобно тому, как «Один день» Дэвида Николса раскрывает панораму жизни двух людей, эта книга отслеживает семейную историю на протяжении без малого четырех десятилетий самым неожиданным образом.

Red


Разве что Кейт Аткинсон удается снабдить прозрачный, казалось бы, монолог такими же безднами подтекста, как это делает Сара Уинман в ее первом романе.

Waterstone s Books Quarterly


Почувствуйте хрупкую красоту слога. Родился новый Марк Хэддон? Нам кажется – да.

Irish Times


В этом плутовском романе воспитания Сара Уинман достает из своей шляпы волшебника отнюдь не одного кролика.

Library Journal


Детский, без лишней сентиментальности голос рассказчика, ни одной фальшивой ноты… Великолепный дебют.

The Times


Редко попадается роман, который хочется рекомендовать всем друзьям и знакомым, даже не дочитав до конца; да какое там до конца – с самых первых страниц. Так вот, «Когда бог был кроликом» – именно такая книга. Безукоризненно точная и хватающая за душу, в равной мере комичная и трагичная.

Stylist


Сара Уинман идеально воспроизводит хрупкую, волшебную фактуру юности со всеми ее тайнами на фоне узнаваемых событий нашей общей истории.

Elle


То уморительная до колик, то печальная на грани выносимого, эта книга населена персонажами столь уникальными, объемными, эксцентричными и достоверными, что вас неудержимо затягивает в их мир.

Easy Living


Поразительная искренность, точность интонации, эмоциональная острота.

Observer


Есть книги, которые просто затрагивают душевные струны, а есть и такие, которые играют на этих струнах целую симфонию. «Когда бог был кроликом» – из второй категории.

Globe and Mail


История брата и сестры, история дружбы, история любви, наполненная теплым юмором и светлой печалью.

Marie Claire


Никакой пересказ сюжета не воздаст должного этой удивительно мудрой и занимательной истории о любви и дружбе во всех мыслимых формах, о семье, не замкнутой биологическими рамками, и об утрате, которая хуже, чем смерть.

Booklist


Не часто, но иногда все же появляется книга, вынуждающая вас вознести хвалу небесам за сам факт, что вы умеете читать. Так и «Когда бог был кроликом» – этот роман хочется проглотить за один присест.

Heat


Буквально завораживает.

Good Housekeeping


МОЕМУ ПАПЕ


~


Я делю свою жизнь на две части. Не до и после, как часто бывает, а так, будто есть вроде как книжные обложки, а между ними – пустые годы бесплодных мечтаний и раздумий, годы взросления и то время, когда тебе уже за двадцать и ты примеряешь взрослую одежду, но она пока плохо сидит на тебе. Бессмысленные годы, о которых даже не хочется вспоминать.

Я смотрю на фотографии того времени и вижу на них себя: вот я стою перед Эйфелевой башней или перед статуей Свободы или по колено в море, улыбаюсь и машу рукой, но все эти снимки испорчены тусклым налетом безразличия и скуки, под которым даже радуги кажутся серыми.

Ее нет ни на одной из этих фотографий, и я понимаю, что она и есть тот цвет, которого им не хватает. Зато ее присутствие, словно луч маяка, освещает и сплачивает годы, с двух сторон окаймляющие этот промежуточный бесцветный период ожидания, и когда пасмурным январским утром она впервые появилась у нас в классе, она как будто и была долгожданным Новым годом, несущим с собой будущее и надежду. Правда, понимала это только я. Все остальные, ослепленные предрассудками и невежеством, в лучшем случае посмеивались над ней, и в худшем издевались. Она была другой и пришла из иного мира. Но уже тогда то же самое я могла сказать и о себе, хотя предпочитала помалкивать. Она была моей недостающей частью, тем самым партнером, без которого игра невозможна.


Как то раз она повернулась ко мне, сказала: «Смотри» – и вытащила у себя из руки монетку в пятьдесят пенсов. Я видела, как торчит из ее кожи блестящий ребристый край. Она достала ее не из воздуха и не из рукава – такое я уже видела, – а прямо из своей плоти, и на коже остался узкий кровавый шрам. Через два дня шрама уже не было, а пятьдесят пенсов все еще лежали у нее в кармане. Но главным было то, во что никто не хочет верить. На монете стояла странная дата. Дата, которая наступит только через девятнадцать лет после того дня: 1995 год.

Я не могу объяснить этот фокус, как не могу объяснить и ее неожиданно блестящую игру на пианино тем утром в церкви. Ее никто никогда не учил ни фокусам, ни музыке. Но она будто одной силой желания могла достичь внезапного и виртуозного мастерства. Я видела все это, и я восхищалась. Но все эти чудеса предназначались только для моих глаз: как будто они были неоспоримым доказательством того, что я могу ей верить, когда это потребуется.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1968


~


Для появления на свет я выбрала тот самый момент, когда моя мать выходила из автобуса после неудачной поездки в Илфорд. Она собиралась поменять в магазине пару брюк, но так и не успела сделать выбор между джинсами с заплатками и бархатными клешами, потому что я вдруг перевернулась и мать, испугавшись, что родит меня прямо в универсальном магазине, поспешила вернуться домой, и воды отошли у нее, как раз когда небеса разверзлись и другие воды хлынули на землю. Те несколько минут, что она преодолевала семьдесят пять ярдов, отделяющие автобусную остановку от нашего дома, околоплодная жидкость стекала у нее по ногам, смешивалась на тротуаре с потоками декабрьского дождя и уносилась по канаве прочь, символично или, если угодно, поэтично подытоживая жизненный цикл.

Принимала меня случайно оказавшаяся в тот день выходной медсестра, прямо в родительской спальне, на пуховом стеганом одеяле, выигранном когда то в лотерею: схватки продолжались всего двадцать одну минуту, а потом на свет показалась моя голова, и медсестра закричала: «Тужьтесь!» – и отец тоже закричал: «Тужься!» – мать натужилась, и я без особых усилий выскользнула из нее прямо в тот легендарный год. Год, когда, протестуя, вышел на улицы Париж. Год знаменитого Новогоднего наступления во Вьетнаме. Год, в который Мартин Лютер Кинг заплатил жизнью за мечту.


Мои первые месяцы прошли в мире тишины, покоя и исполненных желаний. Обо мне заботились и мною восхищались. Все изменилось в один день, когда у матери внезапно кончилось молоко, словно пересохнув от горя, потому что она узнала, что ее родители погибли во время туристической поездки в Австрию.

Об этом тогда много писали в газетах. Нелепая авария, унесшая жизни двадцати семи туристов. Мутная фотография искореженного автобуса, зависшего между соснами наподобие гамака.

Из всех пассажиров уцелел только один человек: гид немец, который в момент аварии примерял новый горнолыжный шлем, видимо и сохранивший ему жизнь. С венской больничной койки, обколотый морфином, он рассказывал корреспонденту, что происшествие, конечно, было трагическим, но все его участники незадолго до того пообедали и потому умерли счастливыми. Похоже, воспоминания о страшном падении в каменистую расщелину каким то образом стерлись из его памяти. А может, животы, набитые штруделем и клецками, и в самом деле смягчили удар – об этом мы уже никогда не узнаем. Камера надолго задержалась на его изуродованном синяками лице, надеясь, вероятно, что он скажет хоть что нибудь утешительное убитым трем родным, но утешения не состоялось. Мне исполнился год, а потом и два, а мать все еще не оправилась от внезапно свалившейся на нее беды. История не сохранила сведений о моих первых шагах и первых смешных словах – сведений, обычно дающих ключ к тому, чем станет ребенок, когда вырастет. Жизнь представлялась маме мутной и неясной, как будто она смотрела на ту через грязное окно, которого ей не хотелось вымыть.


«Что происходит?»1 – пел Марвин Гай, а ответа никто не знал.

Именно тогда брат уверенно взял меня за руку и увел с собой, в свой защищенный мир.


Первое время он, как луна, кружил где то на периферии моей жизни, иногда притягиваемый любопытством, но чаще равнодушный, и, возможно, так продолжалось бы и дальше, если бы в один трагический полдень в Тироле туристический автобус не столкнулся с неумолимой Судьбой.

Он был на пять лет старше меня, и его светлые кудряшки в нашей брюнетистой семье выглядели так же неуместно, как и первый неподержанный автомобиль, который несколько лет спустя купил отец. Рядом со своими ровесниками брат казался экзотическим существом, а по ночам он тайком красил губы маминой помадой, а потом осыпал мое лицо быстрыми поцелуями, имитируя сыпь. Так он спасался от скучного консерватизма окружающего мира. Завзятый аутсайдер со своим бунтом.

Из меня вырос любознательный и развитой ребенок, в четыре года я уже умела читать, писать и вести беседы, понятные не каждому восьмилетке. Всем этим я была обязана не исключительным способностям и не акселерации, а только влиянию старшего брата, увлекшегося в то время пьесами Ноэля Кауарда2 и песнями Кандера и Эбба3. В нашей распланированной, упорядоченной жизни брат был ярким и красочным исключением. Каждый день я ждала его возвращения из школы с почти физическим нетерпением. Без него в моем мире не хватаю чего то очень важного. Да, честно говоря, не хватает и до сих пор.


~


– Бог любит всех всех? – Спросила я у матери и потянулась через миску сельдерея за последним печеньем.

Отец отложил свои бумаги и поднял на меня глаза. Он всегда поднимал глаза, если кто нибудь поминал Бога. Как будто ждал удара.

– Конечно всех, – ответила мать, и утюг на секунду замер у нее в руке.

– И убийц? – уточнила я.

– Да, и убийц, – кивнула мать, а отец укоризненно поцокал языком.

– И разбойников?

– Да.

– И какашки?

– Какашки – это ведь не живые существа, – совершенно серьезно объяснила мать.

– А если бы были живыми. Бог бы их любил?

– Думаю, любил бы.

Никакой радости этот разговор мне не принес. Выходило, что Бог любил всех, кроме меня. Я слизала последний слой шоколада и полюбовалась на белый холмик пастилы, внутри которого пряталось джемовое сердечко.

– А почему ты спрашиваешь? Что случилось? – поинтересовалась мать.

– Я больше не пойду в воскресную шкалу, – объявила я.

– Аллилуйя! – воскликнул отец. – Я очень рад.

– Но тебе ведь там нравилось, – удивилась мать.

– Больше не нравится. Мне только нравилось, что там поют.

– Ты можешь петь и здесь, – заверил меня отец, возвращаясь к своим документам. – Хочешь петь – пой.

– А все таки почему? – не успокаивалась мать, чувствуя, что я чего то недоговариваю.

– Нипочему.

– Ты не хочешь мне рассказать? – спросила она и осторожно взяла меня за руку. (Недавно она начала читать американскую книжку о детской психологии. Там утверждалось, что о своих чувствах необходимо говорить. Нам в результате хотелось замолчать навеки).

– Нипочему, – повторила я, почти не разжимая губ.

По моему, все произошло из за того, что меня просто не так поняли. Я ведь только предположила, что Иисус Христос родился по ошибке, в результате незапланированной беременности.

– Что значит незапланированной?! – в ярости вскричал викарий. – Интересно знать, откуда у тебя взялись такие богохульные мысли, гадкий ты ребенок!

– Не знаю. Я просто подумала.

– Подумала? А может, ты думаешь, что Господь будет любить тех, кто сомневается в Его Божественном замысле? Так вот, тут вы очень ошибаетесь, мисс! В угол!

Его твердый палец указал на место моей ссылки, и я побрела к стулу, стоящему напротив облезлой зеленой стены.

Сидя на нем, я вспоминала о том вечере, когда родители зашли в мою комнату для разговора.

– Мы хотим кое что с тобой обсудить. То, что тебе внушает твой брат. Будто ты родилась по ошибке.

– А а, – протянула я.

– Так вот, ты родилась совсем не по ошибке, – сказала мать. – Просто мы не планировали, что ты появишься. В смысле, не ждали.

– Как мистера Харриса? – уточнила я (этот человек нередко появлялся у нас прямо перед обедом, будто чувствовал, когда мы собираемся садиться за стол).

– Примерно, – кивнул отец.

– Как Иисус? – продолжав допытываться я.

– Вот именно, – неосторожно подтвердила мать. – Именно как Иисус. Когда ты родилась, это было чудо, самое прекрасное чудо на свете.


Отец сложил документы в потрепанный портфель и сел рядом со мной.

– Тебе совсем не обязательно ходить в воскресную школу или в церковь, чтобы Бог тебя любил, – сказал он. – И чтобы все остальные тебя любили. Ты ведь это и сама знаешь, да?

– Да, – кивнула я, но ни чуточки ему не поверила.

– Ты все сама поймешь, когда вырастешь, – добавил отец.

Я не собиралась ждать так долго. Я уже решила, что если этот Бог не может любить меня, придется найти себе другого, который сможет.


~


– Новая война нам не помешала бы, – сказал мистер Абрахам, наш новый сосед. – Мужчинам нужна воина.

– Мужчинам нужней мозги, – подмигнула мне его сестра Эсфирь и нечаянно втянула пылесосом валявшийся на полу шнурок, отчего вскоре сломался ремень вентилятора и в комнате запахло паленой резиной.

Мне нравился запах паленой резины и нравился мистер Голан. А больше всего мне нравилось то, что в столь преклонном возрасте он живет не с женой, а с сестрой: я надеялась, что когда нибудь, в очень далеком будущем, мой брат последует его примеру.

Мистер Голан и его сестра переехали на нашу улицу в сентябре, а к декабрю на всех подоконниках в их доме горели свечи, оповещая соседей о символе веры новых жильцов. Перевесившись через забор, мы с братом наблюдали, как теплым и хмурым воскресным утром к соседнему дому подкатил голубой фургон и мужчины с сигаретами в зубах и газетами, торчащими из задних карманов, начали не особенно аккуратно перетаскивать в дом коробки и мебель.

– В этом кресле наверняка кто то умер, – сказал брат, когда кресло проносили мимо нас.

– Ты откуда знаешь?

– Знаю, и все. – Он многозначительно постучал по носу, будто намекая на некое шестое чувство, хотя мне было уже очень хорошо известно, что и на имеющиеся у него пять полагаться не стоит.

Чуть позже к дому подкатил черный «зефир», криво припарковался на тротуаре, и из него выбрался человек, старше которого я еще никого не видела. У него были абсолютно белые волосы, а бежевый вельветовый пиджак болтался на плечах, как вторая, чересчур просторная кожа. Он внимательно огляделся вокруг и двинулся к соседнему дому, а проходя мимо нас, остановился и сказал:

– Доброе утро.

У него был странный акцент – венгерский, как выяснилось позже.

– Ну вы и старый! – восхитилась я, хоть и собиралась просто вежливо поздороваться.

– Старый, как время, – засмеялся он. – Как тебя зовут?

Я ответила, и он протянул мне руку, а я крепко ее пожала. Мне исполнилось четыре года девять месяцев и четыре дня. Ему было восемьдесят. Эта разница между нами растаяла мгновенно и незаметно, как тает таблетка аспирина в стакане воды.


Я легко и быстро отказалась от привычного уклада нашей улицы ради нового таинственного мира мистера Голана, его свечей и молитв. Этот мир был полон секретов, и каждый я хранила нежно и бережно, будто найденное в гнезде хрупкое птичье яйцо. Сосед рассказывал мне, что в субботу нельзя пользоваться ничем, кроме телевизора, а когда он возвращался из синагоги, мы ели удивительные блюда, которых я никогда не пробовала раньше: мацу, и печеночный паштет, и форшмак, и фаршированную рыбу – мистер Голан говорил, что они напоминают ему о родной стороне.

– Ах, Криклвуд, – вздыхал он и вытирал слезу в уголке старческого голубого глаза, и только гораздо позже отец, как то вечером присев на край моей кровати, объяснил, что Криклвуд не граничит ни с Иорданией, ни с Сирией и уж точно не имеет собственной армии.

– Я еврей, – говорил мистер Голан, – но прежде всего я человек.

Я кивала, как будто все понимала. Неделю за неделей я внимала его молитвам и думала, что Бог не может не прислушаться к звукам таким прекрасным, как «Шма Исраэль», а иногда мистер Голан брал в руки скрипку, и тогда слова превращались в ноты и устремлялись прямо к сердцу Творца.

– Слышишь, как она рыдает? – спрашивал он, скользя смычком по струнам.

– Да, слышу, слышу.

Я могла часами слушать эту самую грустную на свете музыку, а когда возвращалась домой, не хотела ни есть, ни разговаривать и мои щеки покрывала тяжелая, недетская бледность. Мать присаживалась ко мне на кровать, щупала прохладной рукой лоб и тревожно спрашивала:

– В чем дело? Ты заболела?

Но что мог объяснить ей ребенок, который впервые в жизни научился чувствовать чужую боль?

– Может, ей не стоит проводить столько времени со стариком Абрахамом? – говорил отец, думая, что я не слышу. – Ей нужны друзья ее возраста.

Но у меня не было друзей моего возраста. И мне был нужен мистер Голан.

– Главное, что нам надо найти, – это смысл в жизни, – сказал мистер Голан, поглядел на маленькие разноцветные таблетки в своей ладони, разом проглотил их и засмеялся.

– Понятно, – кивнула я и тоже засмеялась, хотя уже чувствовала сжимающую желудок боль, которую много позже мой психолог назовет нервной.

Мистер Голан открыл книгу и продолжил:

– Если нет смысла, зачем все остальное? Только он даст нам силы с достоинством переносить страдания и продолжать жить. Его надо понимать не головой, но сердцем. Мы должны сознавать цель наших страданий.

Я смотрела на его руки, такие же сухие и старые, как страницы, которые он переворачивал, а сам он глядел не на меня, а вверх, как будто адресовался прямо к небесам. Я молчала, потому что мысли, в которых так трудно было разобраться, словно сковали мой язык. Зато начали чесаться спрятавшиеся за кромкой носков маленькие псориазные бляшки, и скоро мне пришлось их почесать, сначала потихоньку, подушечками пальцев, а потом все быстрее и ожесточеннее. Магия, воцарившаяся в комнате, от этого, конечно, рассеялась.

Мистер Голан посмотрел на меня немного растерянно:

– На чем я остановился?

Я на минуту задумалась и тихо подсказала:

– На страдании.


– Вы что, не понимаете? – объясняла я в тот же вечер гостям своих родителей, толпящимся вокруг горелки с фондю.

Они замолкли, и в комнате слышалось только деликатное побулькивание духовитой смеси «грюйера» и «эмментальского» в кастрюльке.

– Тому, кто знает, зачем жить, все равно как жить, – торжественно объявила я и важно добавила: – Это же Ницше.

– А тебе уже пора спать, а не рассуждать о смерти, – сказал мистер Харрис из тридцать седьмого дома. После того как в прошлом году от него ушла жена («к другой женщине», шептались у нас), он все время был в дурном настроении.

– Я хочу стать евреем, – объявила я, и мистер Харрис окунул кусок хлеба в кипящий сыр.

– Поговорим об этом утром, – предложил отец, доливая вина в бокалы.


Мать прилегла на кровать рядом со мной. Запах ее духов щекотал мне кожу, а слова пахли дюбонне и лимонадом.

– Ты же говорила, что когда я вырасту, то смогу стать кем захочу, – напомнила я.

– Так и есть, – улыбнулась она. – Но знаешь, стать евреем не очень то просто.

– Знаю, – грустно согласилась я. – Нужен номер на руке.

Она вдруг перестала улыбаться.


Был ясный весенний день, и я наконец решилась спросить. Конечно, я заметила уже давно, потому что дети всегда замечают такие вещи. Мы сидели в саду, он завернул рукава рубашки, и я опять увидела их.

– Что это? – спросила я, указывая на ряд цифр на тонкой, почти прозрачной коже.

– Когда то это был мой личный номер, – ответил он. – Во время войны. В лагере.

– Каком лагере?

– В таком лагере, вроде тюрьмы.

– Вы что то плохое сделали?

– Нет нет.

– Тогда почему вы там были?

– Ах! – Он поднял кверху указательный палец. – Это и есть самый главный вопрос. Почему мы там были? В самом деле, почему?

Я смотрела на него, ожидая ответа, но он молчал, и тогда я еще раз взглянула на номер: шесть цифр, таких ярких и четких, будто они появились вчера.

– Лагерь – это только ужас и страдания, – негромко заговорил мистер Голан. – Такие рассказы не для твоих юных ушек.

– Но я хочу знать. Я хочу знать об ужасе. И о страданиях.

Тогда мистер Голан закрыл глаза и ладонью прикрыл цифры на руке, как будто они были шифром от сейфа, который он очень редко открывал.

– Ну тогда я тебе расскажу, – вздохнул он. – Иди сюда, садись поближе.


Родители в саду вешали скворечник на нижнюю корявую ветку старой яблони. До меня доносился их смех и громкие выкрики: «Выше!», «Нет, теперь ниже!». В другой день и я крутилась бы в саду вместе с ними: погода стояла прекрасная и работа была увлекательной. Но за последнюю пару недель я заметно притихла, погрузилась в себя, и меня больше тянуло к книгам. Я сидела на диване и читала, когда в комнате появился брат. Он неловко помаячил в дверном проеме и показался мне встревоженным; я всегда могла определить это по его молчанию, зыбкому и неуверенному, словно мечтающему быть прерванным.

– Что? – спросила я, опуская книгу.

– Ничего.

Я опять взялась за книгу, но он сразу же сказал:

– Представляешь, они хотят отрезать мне письку. Не всю, только часть. Это называется «обрезание». Поэтому меня вчера возили в больницу.

– Какую часть? – уточнила я.

– Верхнюю.

– А это больно?

– Наверное, больно.

– А зачем они это делают?

– Там кожа слишком тесная.

– А а. – Я таращилась на него, ничего не понимая.

– Вот послушай, – попытался объяснить он, – помнишь тот синий свитер, который тебе мал?

– Да.

– И когда ты хотела его надеть, помнишь, у тебя голова застряла в вороте?

– Да.

– Так вот, твоя голова как моя писька. И надо срезать кожу, которая как ворот у свитера, и тогда голова освободится.

– А у тебя получится круглый вырез, да? – уточнила я, начиная понимать.

– Ну, вроде того.


Несколько дней он ходил, смешно раскорячившись, чертыхался и непрерывно теребил ширинку, как тот ненормальный, что жил в парке; взрослые запрещали к нему приближаться, но нас, разумеется, тянуло луда как магнитом. На мои вопросы и требования показать результат операции брат реагировал негативно и даже возмущенно. Наконец, дней через десять, когда все у него зажило, я решила добиться своего.

– Тебе самому то нравится, что получилось? – спросила я как то вечером, когда мы играли в моей комнате.

– Ну, наверное, нравился, – ответил он, едва сдерживая смех. – Теперь у меня настоящий еврейский пенис.

– Такой же, как у мистера Голана, – кивнула я, откидываясь на подушку, и не сразу почувствовав, какое странное молчание вдруг заполнило комнату.

– Откуда ты знаешь, какой пенис у мистера Голана?

Его лицо как будто покрылось белым восковым налетом. Было слышно, как он тяжело сглотнул. Я села в кровати. Тишина. Только глухой собачий лай с улицы.

Тишина.

– Откуда ты знаешь? – повторил он. – Расскажи мне.

В голове что то колотилось. Меня затрясло.

– Только никому никому не говори, – попросила я.


Он вышел из моей комнаты, сгорбившись, словно взвалил на себя груз чересчур тяжелый для его возраста. Но он все таки нес его и никому не рассказывал, как и обещал. Я так никогда и не узнаю, что произошло тем вечером, после того как брат вышел из моей комнаты; он отказывался говорить об этом. Просто я никогда больше не видела мистера Голана. Во всяком случае, не видела живым.

Немного позже брат разыскал меня под покрывалом, в душном, воняющем страхом и смятением коконе. Я была в ужасе, я чувствовала, что все потеряно, я шептала: «Он был моим другом», и мне казалось, что это не мой голос, потому что я уже стала другой.

– Я найду тебе настоящего друга, – пообещал брат и в темноте прижал меня к себе.

Он был твердым и надежным, как гранит. Мы лежали в темноте, обнявшись, и делали вид, что ничего не изменилось и мир остался таким же, как прежде. Что мы оба все еще дети, что доверие – такая же неотъемлемая и постоянная часть жизни, как время.



следующая страница >>