bigpo.ru
добавить свой файл
1 2 3
Руссо Жан-Жак. Рассуждение о науках и искусствах //

Руссо Ж.-Ж. Избр. сочинения в 3 т. Т 1. М., Гос. издательство худ. литературы, 1961. С. 41-64


РАССУЖДЕНИЕ О НАУКАХ И ИСКУССТВАХ,

получившее премию Дижонской Академии в 1750 году,

на тему, предложенную этой же Академией:

СПОСОБСТВОВАЛО ЛИ

ВОЗРОЖДЕНИЕ НАУК И ИСКУССТВ

УЛУЧШЕНИЮ НРАВОВ


Я здесь кажусь варваром, ибо никто меня не понимает (лат.).

Овидий, Тристии, V, элегия X, стих 37


ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ*

Что такое известность? Вот злосчастный труд, коему я обязан своею известностью. Несомненно, эта вещь, доставившая мне премию и создавшая мне имя, в лучшем случае посредственна и, осмелюсь добавить, принадлежит к наименее значительным в этом сборнике*. Какой пучины бедствий избежал бы автор, если бы его первое произведение было встречено так, как оно того заслуживало! Но мне суждено было иное: неоправданная снисходительность постепенно навлекла на меня еще более несправедливую строгость*. (С. 41)


ПРЕДИСЛОВИЕ*

Вот один из наиболее великих и прекрасных вопросов, который когда-либо рассматривали. Не метафизические тонкости, проникшие во все роды литературы, от которых не всегда свободны академические программы, служат предметом этого рассуждения: нет, речь идет об одной из тех истин, от коих зависит счастье человечества.

Предвижу, что мне едва ли простят взгляды, которые я осмеливаюсь здесь защищать. Открыто нападая на все то, чем теперь восхищаются, я могу ожидать лишь всеобщего порица­ния; и если несколько избранных умов почтило меня своим одобрением *, то это вовсе не значит, что я должен рассчи­тывать на одобрение публики. Но я уже решился; я не забо­чусь о том, чтобы понравиться остроумцам или людям, падким на модное. Всегда найдутся люди, рабски подчиняющиеся мнениям своего века, страны, общества. Тот, кто сегодня ста­рается прослыть вольнодумцем и философом, во времена Лиги, быть может, стал бы фанатиком. Тому, кто хочет пережить свой век, никогда не следует писать для подобных читателей.

Еще одно, последнее замечание. Мало рассчитывая на честь, которую мне оказали, я переделал и расширил это рас­суждение, уже после того как отправил его на конкурс, изме­нив таким образом, что оно стало в некотором смысле другим сочинением*. Теперь же я считаю себя обязанным восстано­вить его в том виде, в каким оно было удостоено премии; поэтому я прибавил лишь некоторые примечания и оставил два дополнения, которые легко узнать и которых Академия, быть может, не одобрила бы *. Из чувства справедливости, по­чтительности и признательности я считаю себя обязанным сделать это предупреждение. (С. 41)


РАССУЖДЕНИЕ

^ СПОСОБСТВОВАЛО ЛИ ВОЗРОЖДЕНИЕ НАУКИ И ИСКУССТВ

УЛУЧШЕНИЮ НРАВОВ?


Мы, честные люди, обманываемся внешним обликом*

(Гораций, Искусство поэзии, стих 25).


Способствовало ли возрождение наук и искусств улучшению нравов, или же оно содействовало порче их? Вот вопрос, подлежащий исследованию. На какую же точку зрения я должен стать при его рассмотрении? На ту, милостивые государи, которая подобает честному человеку, несведущему, но тем не менее уважающему себя.

Чувствую, что судилищу, пред которым я готовлюсь предстать, трудно будет согласиться с тем, что я намерен высказать. Как осмелиться осуждать науки пред лицом одного из самых ученых обществ Европы, восхвалять невежество в знаменитой Академии и примирить презрение к учению с уважением к истинным ученым? Я предвидел эти противоречия, но они меня не устрашили, ибо я сказал себе: «Не науку оскорбляю я, а защищаю добродетель пород добродетельными людьми, которым дороже честность, чем ученым образованность». Чего же мне опасаться? Познаний слушающего меня собрания? Согласен, - но это касается лишь построения речи, а не чувств оратора. Справедливые властители никогда не колебались (С. 43) произнести себе осуждение в сомнительных спорах, и, по справедливости, нет ничего выгоднее, как защищаться перед честной и просвещенной стороной, призванной быть судьей в своем собственном деле.

К этому выводу, который меня ободряет, присоединяется и другой, для меня решающий: каков бы ни был исход, я, отстаивая истину в силу своего разумения, не могу остаться без награды, ибо несомненно обрету ее в глубине своего собственного сердца.


Часть первая

Прекрасное и величественное зрелище являет собой человек, выходящий, если можно так выразиться, из небытия собственными усилиями, светом разума рассеивающий мрак, которым окутала его природа*, возвышающийся над самим собою, устремляющийся духом в небеса, с быстротою солнечного луча пробегающий мыслью огромные пространства вселенной, и что еще величественнее и труднее – углубляющийся в самого себя, чтобы изучить человека и познать его природу, его обязанности и его назначение. Все эти чудеса повторились с недавними поколениями*.

Несколько веков назад Европа вновь впала в первобытное варварство*. Народы этой части света, ныне столь просвещенные, пребывали тогда в состоянии худшем, чем невежество. Какая-то подделка под науку*, еще более презренная, чем невежество, присвоила себе название знания и ставила возврату последнего почти непреодолимы преграды. Нужна была революция, чтобы вернуть людям здравый смысл, и она пришла наконец оттуда, откуда ее меньше всего можно было ожидать. Тупой мусульманин, заклятый враг письменности, возродил ее у нас*. После падения трона Константина* в Италию были занесены остатки древнегреческой культуры – драгоценное наследие, которым в свою очередь обогатилась Франция. За письменностью вскоре последовали науки: к искусству писать присоединилось искусство мыслить, переход, который кажется странным, но, может быть, он более чем естественен. Тогда сказалось главное преимущество служения музам, состоящее в том, что люди под их влиянием делаются общительнее, проникаясь желанием нравится друг другу, создавая произведения, достойные взаимного одобрения.

Как и тело, дух имеет свои потребности. Телесные потребности являются основой общества, а духовные его украшают. В то время как правительство и законы охраняют общественную (С. 44) безопасность и благосостояние сограждан, науки, литература и искусства - менее деспотичные, но, быть может, более могущественные - обвивают гирляндами цветов оковывающие людей железные цепи, заглушают в них естественное чувство свободы, для которой они, казалось бы, рождены, заставляют их любить свое рабство и создают так называемые цивилизованные народы. Необходимость воздвигла троны,— науки и искусства их утвердили. Сильные мира сего, любите таланты и покровительствуйте их обладателям!1

Цивилизованные народы, лелейте их. Счастливые рабы, вы им обязаны изысканным и изощренным вкусом, которым вы гордитесь, мягкостью характера и обходительностью нравов, способствующими более тесному и легкому общению — словом, всеми внешними признаками добродетелей, которых у вас нет.

Этого рода учтивостью, тем более приятной, чем менее она выставляется напоказ, отличались Афины и Рим в столь прославленную эпоху своего великолепия и блеска; и ею, без сомнения, наш век и наш народ превзойдут все други века и народы. Глубокомысленный, но свободный от педантизма тон, естественные и в то же время предупредительные манеры, равно чуждые тевтонской грубости и итальянского жеманства, - таковы плоды вкуса, приобретенного хорошим образованием и усовершенствованного светской жизнью.

Как приятно было бы жить среди нас, если бы внешний вид всегда был отражением душевных настроений, если бы благопристойность стала и добродетелью, если бы наши мудрые изречения служили для нас правилами, и, наконец, если бы истинная философия была неразлучна со званием философа! Но редко встречается одновременно столько достоинств, и никогда добродетель не шествует в таком великолепном облачении.

Пышность наряда может свидетельствовать ||о богатстве человека, а изящество - о его хорошем вкусе, но здоровый и (С. 45) сильный человек узнается по другим признакам, и телесная сила скрывается не под златотканой одеждой придворного, а под грубым одеянием землепашца. Не менее чужды нарядности и добродетели, представляющие собою силу и крепость души. Добродетельный человек — это атлет, который любит бороться нагим, он презирает все эти жалкие украшения, стесняющие проявление силы, большая часть которых была изобретена лишь для того, чтобы скрыть какое-нибудь уродство.

До того времени, как искусство придало лоск нашим манерам и научило наши страсти говорить жеманным языком, наши нравы были грубы, но естественны, и по различию по­ведения можно было с первого взгляда определить различие характера. Человеческая натура, в сущности, была не лучше, чем ныне, но люди черпали уверенность в легкости взаимного понимания, и это преимущество, ценности которого мы уже не чувствуем, сберегало их от многих пороков.

Теперь, когда изысканность и утонченный вкус свели искус­ство нравиться к определенным правилам, в наших нравах воцарилось пошлое и обманчивое однообразие, и кажется, что все умы отлиты по одному образцу. Вежливость предъявляет бесконечные требования, приличия повелевают; люди по­стоянно следуют обычаю, а не собственному разуму и не смеют казаться тем, что они есть на самом деле. Покоряясь этому вечному принуждению, люди, образующие то стадо, ко­торое называется обществом, будучи поставлены в одинако­вые условия, совершают одинаковые поступки, если их от этого не удерживают более сильные побуждения. Поэтому ни­когда не знаешь наверное, с кем имеешь дело, и, чтобы узнать друг друга, нужно дождаться крупных событий, то есть времени, когда уже будет поздно, ибо для этих-то событий и было бы важно знать, кто твой друг.

Какая вереница пороков сопровождает эту неуверенность! Нет ни искренней дружбы, ни настоящего уважения, ни пол­ного доверия, и под однообразной и вероломной маской веж­ливости, под этой хваленой учтивостью, которою мы обязаны просвещению нашего века, скрываются подозрения, опасения, недоверие, холодность, задние мысли, ненависть и предатель­ство. Люди не станут произносить имя творца всуе, но изверг­нут хулу на него так, что наш деликатный слух не будет оскорблен. Не станут похваляться собственными достоин­ствами, но унизят заслуги других. Не станут грубо поносить своего врага, но искусно оклевещут его. Прекратится нацио­нальная вражда, но исчезнет и любовь к родине. Презренное невежество сменится опасным пирронизмом *. Одни излише­ства и пороки будут изгнаны и заклеймены, зато другие украсятся (С. 46) названием добродетелей и нужно будет либо обладать ими, либо делать вид, что обладаешь. Пусть, кто хочет, восхваляют воздержность мудрецов нашего времени, что касается меня, то я вижу в ней лишь утонченную неумеренность, так же мало заслуживающую моей похвалы, как и их лукавая простота2.

Такова приобретенная нами чистота нравов; мы стали порядочными людьми, и нужно оказать должное литературе, наукам и искусствам: они немало способствовали этому благотворному делу. Прибавлю только одно соображение: если бы обитатель какой-нибудь отдаленной страны хотел составить себе представление о европейских нравах по состоянию на­ших наук, совершенству наших искусств, благопристойности наших зрелищ, учтивости наших манер, приветливости наших речей, по постоянным проявлениям нашей благожелатель­ности и по шумному соревнованию в любезности людей всех возрастов и состояний, которые, кажется, только и заботятся с раннего утра до позднего вечера о том, как бы услужить друг другу, — такой иностранец составил бы о наших нравах мнение, прямо противоположное тому, что есть на самом деле.

Где нет никакого следствия, там нет надобности доискиваться причин, но здесь следствие налицо — подлинное растле­ние нравов. Наши души развращались, по мере того как совершенствовались науки и искусства. Быть может, мне скажут, что это — несчастье, присущее только нашей эпохе? Нет, милостивые государи, зло, причиняемое нашим суетным любопытством, старо, как мир. Приливы и отливы воды в океане не строже подчинены движению ночного светила, чем судьба нравов и добропорядочности — успехам наук и искусства. По мере того как они озаряют наш небосклон, исчезает добродетель, и это явление наблюдается во все времена и во всех странах.

Взгляните на Египет, эту первую школу вселенной, эту знаменитую страну, раскинувшуюся под безоблачным небом и одаренную благодатным климатом, на этот край, откуда не­когда вышел Сезострис *, чтобы завоевать мир. В этой стране родились философия и изящные искусства, и вскоре после итого она была завоевана Камбизом, потом греками, римля­нами, арабами и, наконец, турками*. (С. 47)

Посмотрите на Грецию, когда-то населенную героями, дважды победившими Азию: один раз под Троей, а второй раз — у себя на родине *. Нарождающаяся письменность еще не внесла порчи в сердца обитателей этой страны; но вскоре за нею последовали успехи искусств, разложение нравов, македонское иго, и Греция — всегда ученая, всегда изнеженная и всегда порабощенная — отныне стала только менять своих повелителей *. Все красноречие Демосфена * не в состоянии было вдохнуть свежие силы в общество, расслабленное роскошью и искусством.

Рим, основанный пастухом* и прославленный земледельцами*, начинает возрождаться во времена Энния и Теренция. *. Но после Овидия, Катулла, Марциала * и множества непристойных авторов, одни имена которых уже пугают стыдливость, Рим, некогда бывший храмом добродетели, стано­вится ареной преступлений, бесчестием народов и игралищем варваров. Наконец эта столица мира, поработившая столько народов, сама впадает в порабощение и погибает накануне дня, когда один из ее граждан был признан законодателем изящного вкуса *.

Что мне сказать о той метрополии Восточной империи, ко­торая благодаря своему местоположению, казалось, должна была быть метрополией всемирной, об этом убежище наук и искусств, скорее мудростью, нежели варварством изгнанных из остальной Европы? Постыднейший разврат, гнусные преда­тельства, убийства и отравления, самые ужасные злодеяния - вот из чего сплетена история Константинополя, вот чистый источник просвещения, которым славится наш век *.

Но к чему в отдаленных эпохах искать подтверждений истины, доказательства которой у нас перед глазами? В Азии есть обширная, страна, в которой ученость почитается и ведет к высшим государственным должностям *. Если бы науки очищали правы, если бы они учили людей проливать кровь за оте­чество, если бы они поднимали бодрость духа — народы Китая должны были бы быть мудрыми, свободными и непобедимыми. Но если нет порока, который не властвовал бы над ними, и нет преступления, которое не было бы у них обычным, если ни просвещенность министров, ни мнимая мудрость законов, ни многочисленность жителей этой обширной империи не могли оградить ее от ига невежественных и грубых татар, — к чему послужили ей все ее ученые? Какие плоды принесли ей по­чести, которыми осыпаны эти ученые? Уж не в том ли их за­слуги, что эта страна населена рабами и злодеями?

Противопоставим этим картинам картину нравов немногих народов, которые, не будучи заражены пристрастием к бес­плодным знаниям, составили своими добродетелями собственное (С.48) счастье и сделались примером для других наций. Таковы были древние персы — замечательный народ, у которого учились добродетели *, как у нас — наукам, народ, который с такой легкостью покорил Азию и прославился столь несравнен­ными учреждениями, что историю их принимали за философский роман *. Таковы были скифы, о которых до нас дошло столько хвалебных свидетельств*. Таковы германцы, простоту,
невинность и добродетели которых с чувством облегчения рисует писатель, утомленный исследованием преступлений и гнусностей, творимых народом образованным, богатым и изне­женным *. Таким был даже Рим в эпоху его бедности и неве­жества. Таким, наконец, сохранился до нашего времени безыскусственный народ *, столь восхваляемый за свое мужество, которое не смогли сломить превратности судьбы, и за верность, не поддавшуюся дурным примерам3.

И не глупость заставила эти пароды предпочесть умство­ваниям иные занятия. Они знали, что в других странах жизнь праздных людей проходит в спорах о высшем благе, о пороке и добродетели, и что надменные болтуны, больше всего восхва­ляющие самих себя, дают всем остальным народам общее презрительное название варваров, но они пригляделись к их нравам и научились презирать их ученость4.

Могу ли я забыть, что в самой Греции возникло государство, столь же известное счастливым невежеством своих граждан, как и мудростью своих законов, республика, казалось, населенная скорее полубогами, чем людьми,— настолько превосходили они добродетелями все человечество! О Спарта — вечное посрамление бесплодной учености! * В то время как пороки проникали вместе с искусствами в Афины, где тиран собирал с таким тщанием произведения величайшего поэта*, ты изгоняла из своих стен искусства и художников, науки и ученых! (С. 49)

В дальнейшем это различие явственно обозначилось. Афины стали обиталищем вежливости и хорошего вкуса, страной ораторов и философов: изящество построек соответствовало там изысканности речи, повсюду были видны мрамор и холст, одухотворенные руками самых искусных мастеров. Именно из Афин вышли эти изумительные произведения, служившие образцами для подражания во все развращенные эпохи. Лакедемония являла не столь блестящую картину. Там, говорили другие народы, люди рождаются добродетельными, и кажется, сам воздух этой страны внушает добродетель. От ее жителей до нас дошли лишь предания о героических поступках. Но разве таие памятники менее ценны, чем мраморные статуи, оставленные нам в наследие Афинами?

Правда, некоторые мудрецы не поддались общему течению и уберегли себя от пороков даже в самой обители Муз. Но выслушайте приговор, произнесенный над учеными и художниками того времени самым выдающимся и самым несчастным из этих мудрецов *.

«Я изучил,- сказал он,- поэтов и смотрю на них, как на людей, талант которых вводит в заблуждение их самих и прочих смертных, как на людей, которые выдают себя за мудрецов и считаются мудрецами, но на самом деле вовсе не таковы.

От поэтов, - продолжает Сократ,- я перешел к художникам. Я знал искусства менее, чем кто бы то ни было, и никто более меня не был убежден, что художники владеют чудес­ными тайнами. Однако я заметил, что и они ведут себя не лучше поэтов и что тем и другим присущ один и тот же предрассудок: так как наиболее искусные из них блистают на своем поприще, они и полагают себя мудрейшими из людей. Это самомнение совершенно принизило в моих глазах их знание, так что, вопросив самого себя, как оракула, чем я предпочел бы быть - тем ли, кем являюсь я, или тем, кем являются они, - знать то, чему они выучились, или знать, что я ничего не знаю, - я ответил самому себе и богу: «Я хочу остаться самим собой».

Ни софисты, ни поэты, ни ораторы, ни художники, ни я - никто не знает, что истинно, хорошо и прекрасно. Но между нами есть разница, состоящая в том, что все эти люди, хотя и ничего не знают, считают себя сведущими, тогда как я, ничего не зная, по крайней мере не сомневаюсь в этом. Таким образом, все превосходство в знании, которое признал за мной оракул, сводится лишь к тому, что я твердо знаю, что ничего не знаю».

Вот как мудрейший из людей, по определению богов, и ученейший из афинян, по признанию всей Греции, Сократ, прославляет (С. 50) невежество! Можно ли думать, что если бы он воскрес в наше время, то наши ученые и художники заставили бы его изменить свое мнение? Нет, милостивые государи: этот справедливейший человек продолжал бы презирать наши пустые науки и отнюдь не приложил бы стараний к тому, чтобы увеличить вороха книг, коими нас засыпают со всех сторон, оставил бы — как он это и сделал — в назидание своим ученикам и нашим потомкам лишь пример своей добродетельной |жизни. Вот как надобно просвещать людей.

Сначала Сократ в Афинах, а потом старый Катон в Риме обличали лукавых и хитрых греков, соблазнявших доброде­тель и ослаблявших мужество своих сограждан. Но науки, искусство и диалектика одержали верх: Рим наводнился фи­лософами и ораторами, там стали пренебрегать военной ди­сциплиной, презирать земледелие, увлекаться лжеучениями и забывать об отечестве. Священные слова: свобода, бескорыстие, повиновение законам — сменились именами Эпикура, Зенона, Аркесилая *. С того времени, как среди нас полнились ученые, говорили сами философы, добродетельные люди исчезли*. До того времени римляне довольствовались выполнением правил добродетели, но как только они принялись изучать ее, все было потеряно.

О великий Фабриций! * Что подумал бы ты, если бы, к твоему несчастью, вновь вызванный к жизни, увидел вели­колепие Рима, спасенного твоей рукой и прославленного твоим именем больше, чем всеми его завоеваниями? «Боги,— сказал бы ты*, во что обратились простые хижины под соломенной крышей, где обитали умеренность и добродетель? Что за гибельная роскошь сменила римскую простоту? Что за чужеземный язык? * Что за изнеженные нравы? Что означают эти извая­ния, картины, здания? Безумцы! Что вы сделали? Повелители народов, вы стали рабами побежденных вами легкомысленных людей! Вами управляют краснобаи! Неужели вы орошали своею кровью Грецию и Азию только для того, чтобы обогатить архитекторов, художников, скульпторов и фигляров? Развалины Карфагена стали добычей флейтиста! Римляне! Скорей разрушьте эти амфитеатры, разбейте мраморные изваяния, сожгите картины! Изгоните рабов, поработивших вас.*, ибо их гибельные науки вас развратили. Пусть другие народы славятся бесполезнымии талантами: единственный талант, достойный Рима, уменье завоевать мир и утвердить в нем добродетель*. Когда Киней принял наш сенат за собрание царей*, он не был ослеплен их тщеславной роскошью, их прихотливым изяществом, он не слышал там пустого краснобайства, которое чарует ничтожных людей и которому они так ревностно учатся. Но что же столь величественное увидел Киней? (с. 51)

О граждане! Пред ним предстало зрелище, которого вам не доставят ни наши богатства, ни все ваши искусства,— прекрас­нейшее из зрелищ, которые когда-либо видел свет: собрание двухсот добродетельных людей, достойных управлять Римом и повелевать вселенной».

Но перенесемся через пространство и время и посмотрим, что произошло в наших странах и на наших глазах... Или нет, лучше оставим в стороне гнусные картины, которые ранили бы нашу чувствительность, и избавим себя от труда повторять одно и то же, лишь меняя имена. Я не напрасно вызывал тень Фабриция: разве я не мог бы вложить в уста Людовика XII * или Генриха IV * от слова до слова все то, что я заставил про­изнести этого великого человека? Коли бы Сократ жил в наше время, он, правда, не выпил бы цикуты, но испил бы еще горшую чашу презрения и оскорбительных насмешек во сто крат худших, чем смерть.

Вот каким образом роскошь, развращенность и рабство во все времена становились возмездием за наше надменное стрем­ление выйти из счастливого невежества, на которое нас об­рекла вечная Мудрость. Казалось бы, густая завеса, за кото­рою она скрыла от нас все свои пути, должна была бы указать нам на то, что мы не предназначены для пустых изысканий. Но есть ли хоть одни ее урок, которым мы сумели бы вос­пользоваться, и хоть один урок, которым мы пренебрегли без­наказанно? Народы! Знайте раз навсегда, что природа хотела оберечь вас от наук, подобно тому как мать вырывает из рук своего ребенка опасное оружие. Все скрываемые ею от вас тайны являются злом, от которого она вас охраняет, и труд­ность изучения составляет одно из немалых ее благодеяний. Люди испорчены, но они были бы еще хуже, если бы имели несчастье рождаться учеными.

Сколь унизительны эти рассуждения для человечества! Сколь должна быть задета наша гордость! Как! Значит, чест­ность — дочь невежества? Науки и добродетель несовместимы? Каких только выводов нельзя было бы сделать из подобных предрассудков? Но чтобы примирить эти кажущиеся проти­воречия, достаточно внимательно исследовать тщету и ничто­жество тех горделивых названий, которые нас ослепляют и которые мы так неосновательно даем человеческим зна­ниям.

Рассмотрим же науки и искусства, как таковые: посмотрим, что должно произойти от их совершенствования, и, не колеб­лясь, признаем справедливым все те положении, к которым приведут наши рассуждения, согласные с историческими вы­водами. (С. 52)


Ч а с т ь в т о р а я

Существует древнее, перешедшее из Египта в Грецию пре­дание о том, что науки изобрел один из богов, враг человече­ского покоя5. Какого же мнения должны были быть о науках сами египтяне, среди которых они зародились? Ведь они видели их истоки вблизи. Станем ли мы рыться в анналах все­мирной истории или, оставив в стороне сомнительные ле­тописи, обратимся к философским исследованиям, — мы не най­дем причин возникновения человеческих знаний, которые отве­чали бы нашим обычным представлениям. Астрономия имеет своим источником суеверие; красноречие — честолюбие, нена­висть, лесть, ложь; геометрия — корыстолюбие; физика — пра­здное любопытство; все науки, и даже мораль — человеческую гордыню. Следовательно, наши науки и искусства обязаны своим происхождением нашим порокам; мы не так сомнева­лись бы в преимуществах наук и искусств, если бы они были порождены нашими добродетелями.

Их порочное происхождение ясно видно из их назначения. К чему нам были бы искусства, если бы не было питающей их роскоши? Нужна ли была бы юриспруденция, если бы не су­ществовало человеческой несправедливости? Во что обрати­лась бы история, если бы не было ни тиранов, ни войн, ни заговорщиков? Одним словом, кто пожелал бы проводить жизнь в бесплодном созерцании, если бы каждый, считаясь лишь с обязанностями человека и требованиями природы, отдавал все свое время отечеству, обездоленным и своим друзьям? Неужели мы созданы для того, чтобы умирать от жажды у ко­лодца, в котором сокрылась истина? Уже одно это соображе­ние должно было бы с самого начала остановить всякого, кто серьезно вознамерился бы просветить себя изучением фило­софии.

Сколько подводных камней, сколько ложных путей в науч­ных исследованиях! Истина достигается ценою множества заблужений, и опасность этих заблуждений во сто крат превы­шает пользу от этих истин. Невыгода очевидна; проявления лжи — бесконечно разнообразны, тогда как истина — одна. Да к тому же,— кто ее искрение ищет? И даже при самых лучших (С. 53) назмерениях, по каким признакам ее можно безошибочно узнать? Оглушаемые разноголосицей мнений, что мы примем за критерий истины?6 И самое трудное: если, по счастью, най­дем наконец такой критерий, кто из нас сумеет правильно воспользоваться им?

Если для достижений той цели, которую ставят перед собою наши науки, они бесполезны, то по производимому ими дей­ствию они еще и опасны. Будучи порождены праздностью, они в свою очередь питают ее; первый ущерб, неминуемо причи­няемый ими обществу.— непоправимая потеря времени. В по­литике, как и в морали, не делать добра значит творить зло, и всякий бесполезный гражданин может рассматриваться как вредный для общества. Итак, знаменитые философы, — вы, бла­годаря которым мы знаем законы взаимного притяжения тел в пустоте *, знаем, в каких отношениях при обращении планет находятся пройденные ими за одинаковое время расстояния *, какие кривые имеют точки сопряжения, уклонения и изгиба *, как человек познает бога *, как душа и тело, не сообщаясь между собой, тем не менее согласуются, подобно стенным и башенным часам, которые показывают одно и то же время *, какие из звезд могут быть обитаемы*, какие насекомые раз­множаются необычным способом *,— вы, от кого мы приобрели столько возвышенных познаний, ответьте мне, разве мы были бы малочисленное, разве нами хуже управляли бы, разве нас меньше страшились бы враги, разве мы не достигли бы ны­нешнего процветания или глубже погрязли бы в пороках, если бы вы никогда не научили нас всем этим вещам? Не считайте же столь важной свою деятельность: но если даже труды просве­щеннейших ученых и лучших граждан приносят нам так мало пользы, то что же мы должны думать о толпе невежественных писателей и праздных ученых, которые высасывают соки из государства, ничего не давая ему взамен?

Что я говорю — праздных? О, если бы с божьего соизволе­ния они бы просто бездействовали! Тогда и нравы были бы здоровее, и общество спокойнее. Но эти пустые и ничтожные болтуны, вооруженные своими пагубными парадоксами *, сте­каясь отовсюду, подкапываются под основы веры, уничтожают добродетель. Они встречают презрительной улыбкой такие слова, как отечество и религия, и употребляют свои таланты в философию на разрушение и поношение всего, что священно (С. 54) для людей. И не то чтобы они действительно ненавидели добродетель или догматы веры: они выступают против обще­ственного мнения из духа противоречия. Чтобы вернуть их к подножию алтарей, достаточно зачислить их в разряд атеистов. На что только не толкает желание отличиться!

Большое зло — пустая трата времени, но науки и искус­ства влекут за собой еще большее зло — роскошь, порожден­ную, как и они сами, людской праздностью и тщеславием. Редко бывает, чтобы роскоши не сопутствовали науки и искус­ства, последние же никогда не обходятся без нее. Я знаю, что наша философия, щедрая на странные максимы, утверждает попреки вековому опыту, что роскошь придает государству блеск; * но, забыв о необходимости законов против роскоши, осмелится ли она вдобавок отрицать ту истину, что добрые нравы содействуют прочности государства и что роскошь с добрыми нравами несовместима. Если признать, что роскошь является верным признаком богатства, что она даже в некото­ром смысле содействует умножению его, то какой вывод нужно сделать из этого парадокса, столь достойного нашего времени? И во что обратится добродетель, если люди будут поставлены перед необходимостью обогащаться во что бы то ни стало? Древние политики беспристрастно говорили о нравах и добро­детели, наши говорят лишь о торговле и деньгах *. Один ска­жет вам, что человек стоит в данной стране столько, сколько за него заплатили бы в Алжире *, другой, следуя этому счету, найдет такие страны, где человек и вовсе ничего не стоит*, а то и такие, где он стоит меньше чем ничего. Они расцени­вают людей, как стадо скотов. По их мнению, каждый чело­век представляет для государства известную ценность лишь в качестве потребителя: на этом основании один сибарит стоил бы не менее тридцати лакедемонян *. Пусть же отгадают, ко­торое из этих двух государств — Спарта или Сибарис — было покорено горстью крестьян * и которое наводило трепет на всю Азию.

Монархию Кира завоевал с тридцатитысячным войском го­сударь*, который был беднее любого из персидских сатрапов, а скифы, самый бедный из народов, устояли против могуще­ственнейших в мире монархов*. Из двух знаменитых респуб­лик, оспаривавших друг у друга мировое владычество*, одна была очень богата, у второй же не было ничего, и победила именно эта последняя. Римская империя в свою очередь, погло­тив все богатства мира, стала добычею людей, которые даже не знали, что такое богатство. Франки завоевали Галлию, а саксы — Англию, хотя ни у тех, ни у других не было иных сокровищ, кроме храбрости и бедности. Толпа бедных гор­цев,— чьи желания ограничивались намерением добыть (С. 55) несколько бараньих шкур, - смирив австрийскую надменность, вслед за тем сокрушила пышный и грозный Бургундский дом *, заставлявший трепетать европейских властителей. На­конец все могущество и вся мудрость наследника Карла V *, подкрепленные всеми сокровищами Индии, разбились о горсть рыбаков, ловцов сельдей *. Пусть же наши политики соблаго­волят отложить свои расчеты и поразмыслить над этими при­мерами, и пусть они раз навсегда поймут, что на деньги можно купить все, кроме добрых нравов и граждан.

В чем, собственно говоря, заключается вопрос о роскоши? В том, чтобы выяснить, что важное для государства: блестя­щее, но мимолетное или добродетельное и продолжительное существование. Я говорю блестящее, но о каком блеске идет речь? Пристрастие к роскоши никогда не уживается с честно­стью, и совершенно невозможно, чтобы умы, обремененные множеством праздных забот, возвысились до чего-нибудь вели­кого: если бы у них и хватило для этого сил,— то не хватило бы мужества.

Всякий художник жаждет признания, и наиболее цепной наградой для него являются хвалы его современников. Но что же он сделает, чтобы стяжать эти хвалы, если он имеет несча­стье принадлежать к цивилизованному народу и жить в такие времена, когда вошедшие в моду ученые предоставляют легко­мысленной молодежи задавать всему тон, когда мужчины жерт­вуют собственными вкусами в угоду своим кумирам7, когда один пол решается одобрить только то, что соответствует робости ума, свойственной другому, вследствие чего терпят провал ве­ликие творения драматической поэзии * и отвергаются чудеса гармонии? * Что же сделает такой художник, милостивые го­судари? Он низведет свой гений до уровня века и создание посредственных произведений, которыми будут восхищаться при его жизни, предпочтет созданию шедевров, которыми бу­дут восторгаться лишь через много лет после его смерти. (С. 56)

Скажите нам, прославленный Аруэ *, сколько мужественных и сильных красот принесли вы в жертву нашей ложной утон­ченности и сколько значительных истин — духу галантности, пригодной лишь для ничтожных предметов!

Так распущенность нравов — неизбежное следствие роскоши, влечет за собою в свою очередь испорченность вкуса. Если не случайно среди людей, выделяющихся своими талантами, най­дется кто-нибудь, обладающий достаточной твердостью харак­тера, чтобы не подчиниться духу времени и не унизиться до пустых поделок, — горе ему: он умрет в нищете и забвении. Я не предсказываю — я говорю на основании опыта. Карл, Пьер*, настало время, когда кисть, которой предназначено вы­сокими и святыми творениями возвеличивать наши храмы, выпадет у вас из рук или осквернит себя, украшая сладострастными картинками дверцы двухместной кареты. А ты, нес­равненный Пигаль, соперник Праксителя и Фидия*, ты, чей резец в древности творил бы богов, глядя на которых мы способны оправдать идолопоклонство,— ты или решишься за­няться изготовлением статуэток для будуаров, или останешься без работы.

Размышляя о нравах, нельзя не вспомнить с удовольствием о простоте обычаев древности. Это чудный берег, украшенный лишь руками самой природы, к которому беспрестанно обра­щаются наши взоры и от коего, к нашему прискорбию, мы уже далеки. Когда люди, будучи невинны и добры, хотели, чтобы боги были свидетелями их поступков, они жили с ними под одним кровом в своих бедных хижинах, но вскоре зло про­никло в их сердца, и они пожелали отделаться от этих неудоб­ных свидетелей и удалили их в роскошные храмы. Наконец люди изгнали их и из храмов, чтобы самим там поселиться, по крайней мере жилища богов перестали отличаться от домов граждан. Это было полное растление нравов, и пороки укоре­нились как никогда, с тех пор, как их, так сказать, вознесли на пьедестал мраморных колонн у входа во дворцы вельмож и запечатлели на коринфских капителях.

По мере того как умножаются жизненные удобства, совер­шенствуются искусства и распространяется роскошь, истинное мужество теряет силу, военные доблести исчезают, и все это является плодами наук и искусств, вышедших из тиши каби­нетов. Когда готы опустошили Грецию, то все ее библиотеки были спасены от сожжения лишь потому, что один из победи­телей посоветовал оставить врагам эту рухлядь, которая так хорошо отвращает их от ратного дела, доставляя им праздное развлечение и обрекая на сидячий образ жизни. Карл VIII овладел Тосканой и Неаполитанским королевством, почти не обнажая шпаги, и все его приближенные приписали эту неожиданную (С. 57) легкость тому, что князья и дворяне Италии более заботились о великолепии и образованности, чем о том, чтобы быть могучими и воинственными. Поистине говорит один здравомыслящие человек, ссылаясь на эти два примера*, опыт учит нас, что на военном и ему подобных поприщах учение наук скорее пагубно, чем полезно, ибо оно не закаляет, а раз­мягчает и изнеживает людей.

Римляне признавали, что их военные доблести стали уга­сать по мере того, как они начали разбираться в картинах, гравюрах, ювелирных изделиях и поощрять изящные искус­ства. Этой знаменитой стране как бы суждено служить вечным примером для других народов; возвышение Медичи и возрож­дение наук * снова — и, быть может, навсегда — убили воин­скую славу, которая, казалось, вновь осенила Италию за не­сколько веков перед тем.

Республики древней Греции, с тою мудростью, которою блещет большая часть их установлений, запрещали своим граж­данам заниматься спокойными и неподвижными ремеслами, которые, ослабляя и разрушая тело, так быстро убивают бод­рость духа. И действительно, как могут относиться к голоду, жажде, усталости, опасности и смерти люди, которым всякое лишение тягостно и малейший труд страшен? Могут ли воины бодро переносить тяжелые труды, к которым они не привыкли? Разве будут они ретиво совершать форсированные марши под командой офицеров, которые не способны даже ездить верхом? Пусть не указывают мне в виде возражения на хваленую доблесть прекрасно обученных и дисциплиниро­ванных современных воинов. Восхваляя их храбрость в дни сражений, обычно ничего не говорят о том, как они переносят чрезмерный труд, как они выдерживают холод, зной и непо­годы. Достаточно слабого мороза, или жары, или даже отсут­ствия некоторых удобств, чтобы в несколько дней ослабить и развалить лучшую из наших армий. Бесстрашные воины! Вы­слушайте терпеливо истину, — вам так редко говорят ее. Я знаю, что вы храбры: с вами Ганнибал одержал бы победу при Каннах и Тразимене *, а Цезарь перешел бы Рубикон * и поработил бы свою страну, но первый не преодолел бы с вами Альпов *, а второй не покорил бы ваших предков *.

Не всегда в боях решается исход войны, и для военачаль­ников есть более высокое искусство, чем уменье выигрывать битвы. Иной офицер бесстрашно идет в огонь, но тем не менее остается очень плохим командиром. Для солдата же запас силы и бодрости, пожалуй, необходимее, чем храбрость, не обере­гающая его от смерти. И не все ли равно для государства, от чего гибнут его войска: от лихорадки и холода или от неприя­тельского оружия? (С. 58)

Если занятие науками пагубно для военных доблестей, то тем более оно пагубно для нравственности. Бессмысленное вос­питание *, с юных лет украшая наш ум, извращает суждение. Повсюду я вижу множество заведений, в которых с большими затратами обучают юношество всему, кроме его обязанностей. Ваши дети, не зная родного языка, будут говорить на других языках, которые нигде не употребляются; они будут слагать стихи, почти не понимая их; не отличая истины от заблужде­ний, они овладеют искусством морочить людей пустыми хитро­сплетениями; однако они не будут знать, что означают такие слова, как великодушие, справедливость, воздержание, человеч­ность, мужество; дорогое имя отечества будет чуждым для их слуха, а если они и будут говорить о всевышнем, то скорее с суеверным страхом, нежели с благоговением 8*. Я бы предпо­чел, сказал один мудрец *, чтобы мой ученик проводил время, играя в мяч; по крайней мере он стал бы более лов­ким. Я знаю, что наибольшую опасность для детей представ­ляет праздность и что надо их чем-нибудь занять: но чему же в конце концов нужно их учить? Хорош вопрос! само собою разумеется, тому, что они должны будут делать, когда станут взрослыми, а не тому, что им придется впоследствии забыть9. (С. 59)

жен­щинам, а евнухам, пользовавшимся благодаря своей добродетели наибольшим доверием царя. На их обязанности лежало вырастить ребенка здоровым и крепким. В семь лет его учили ездить верхом и охотиться, в четырнадцать его поручили четырем лучшим людям страны: самому мудрому, самому справедливому, самому воздержанному и самому мужественному. Первый учил его религии, второй - быть всегда правдивым, третий —сдерживать свои страсти. а четвертый - ничего не бояться». Все,— прибавлю я,— стремились сделать его добродетельным и ни один — ученым».

«Астиаг*, — говорит Ксенофонт,— спросил у Кира о его последнем уроке. В нашей школе, отвечал тот, высокий мальчик, имевший ко­роткий плащ, отдал его своему товарищу маленького роста, отобрав у него длинный плащ. Мой наставник предложил мне разобраться в этом случае, и я решил, что это надо так и оставить и что от такого обмена оба выиграют. На это он мне указал, что с точки зрения благопристой­ности я рассудил неправильно, так как прежде всего надо иметь в виду справедливость, которая требует, чтобы ни у кого не отнимали силой того, что ему принадлежит. И Кир сказал, что его высекли — точь-в-точь как у вас в деревне секут детей, когда они забывают первый аорист от глагола τυπτω *. Моему учителю,— добавляет Ксенофонт, — пришлось бы произнести хорошую речь in genere demonstrativo *, прежде чем он убедил бы меня, что наша школа может сравниться с той». (Кн. I, гл. 24.) (Прим. Руссо.)


Как вы думаете, что изображают выставленные на всеобщее обозрение в наших садах статуи, а в галереях картины — эти лучшие произведения искусства? Защитников отечества или, быть может, еще более великих людей — тех, кто обогатил его своими добродетелями? О нет, это образы всех заблуждений сердца и ума *, старательно извлеченные из древней мифологии и слишком рано предложенные вниманию наших детей,— без сомнения, чтобы перед глазами у них были собраны образцы дурных поступков, еще прежде, чем они выучатся читать.

От чего происходят все эти злоупотребления, как не от гибельного неравенства между людьми *, порожденного возве­личением талантом и униженном добродетелей? Вот самое оче­видное следствие всех наших ученых занятий и самый опас­ный их плод. О человеке уже не спрашивают — человек ли он, но — есть ли у него талант; не спрашивают и о книге — полезна ли она, но — хорошо ли написана. Расточают награды остроумию, а добродетель остается без почестей. Есть тысячи наград за прекрасные речи и ни одной за хорошие поступки. Но скажите мне, неужели слава, связанная с лучшим рассуж­дением, которое будет увенчано и этой Академии премией, мо­жет сравниться с заслугой того, кто учредил эту награду?

Мудрец не гонится за богатством, но он неравнодушен к славе, и когда он видит, как несправедливо она распреде­ляется, то его добродетель, которую соревнование могло бы поощрить и сделать полезной обществу, чахнет и угасает в нищете и забвении. Вот к чему рано или поздно должно по­всюду привести предпочтение приятных талантов — талантам полезным, как это неоднократно подтверждалось опытом со времени возрождения наук и искусств. У нас есть физики, геометры, химики, астрономы, поэты, музыканты, художники, но у нас нет граждан, а если они еще и остались, то, затерян­ные в глуши деревень, гибнут в нищете и презрении. Вот до какого состояния доведены, вот какие чувства встречают с нашей стороны те, кто дает нам хлеб, а нашим детям молоко.

Тем не менее я признаю, что зло еще не так велико, как могло бы быть. Провидение, насадившее рядом с ядовитыми растениями целебные травы и наделившее многих вредонос­ных животных противоядием от их собственных укусов, внушило (С. 60) государям — своим земным представителям — стремление подражать его мудрости. Следуя божественному примеру, великий монарх *, чья слава не померкнет в веках, даже из наук и искусств, этих источников всяческих зол, сумеет извлечь пользу, создав те славные общества *, коим одновременно вверена опасная сокровищница человеческих знаний и священная забота о сохранении добрых нравов, которые они должны блюсти в незапятнанной чистоте, требуя того же и от всех своих членов.

Эти мудрые учреждения, упроченные его августейшим наследником * и послужившие образцом для всех государей Европы *, будут по крайней мере уздой для писателей, кото­рые, добиваясь чести быть принятыми в академии, станут сле­дить за собою и постараются заслужить эту честь полезными произведениями и безукоризненной нравственностью. Награж­дая премиями литературные заслуги и выбирая для конкурса темы, способные возбудить в сердцах граждан любовь к добро­детели, подобные учреждения докажут, что эта любовь царит и их стенах, и доставят народам редкое и сладостное удоволь­ствие видеть ученые общества, которые не только посвящают себя распространению просвещения среди человечества, но также дают ему спасительные наставления.

Пусть же мне не делают возражения, которое для меня явится лишь новым доказательством моей правоты. Столько предосторожностей показывает лишь, что они вызваны необ­ходимостью: от несуществующих болезней лекарства не ищут. Зачем же еще нужно, чтобы последние по своей неудовлетво­рительности обладали обычным свойством лекарств? Столько учреждений, созданных к выгоде ученых, тем более способны поднять роль наук и направить умы к их изучению. Судя по принимаемым предосторожностям, можно подумать, что у нас слишком много земледельцев, философов же недостаточно. Я отнюдь не дерзаю сравнивать земледелие с философией: это ведь недопустимо, но я лишь спрашиваю: да что же такое философия? Что заключается в сочинениях известнейших философов? Какие уроки преподают эти друзья мудрости? Разве не похожи они на толпу шарлатанов, выкрикивающих на площади один перед другим: «Ко мне! Только я один не об­манщик!» Один из них утверждает, что тел не существует, а есть только представление о них; * другой уверяет, что нет иной субстанции, кроме материи, и иного бога, кроме вселен­ной *. Этот возвещает, что нет ни добродетели, ни порока и что добро и зло, как их понимает мораль,— химеры *, а тот заявляет, что люди — волки и могут со спокойной совестью пожирать друг друга *. О великие философы! Отчего бы вам не приберечь эти полезные уроки для своих друзей и детей? (С. 61) Вы бы очень скоро были вознаграждены по заслугам, а мы бы по крайней мере не опасались, что в наших семьях окажутся ваши последователи.

Так вот те замечательные люди, которые при жизни поль­зуются таким уважением современников и коим после кончины уготовано бессмертие! Вот мудрые истины, воспринятые нами от них и передаваемые нашим потомкам из поколения в поколение! Язычество, отмеченное всеми заблуждениями че­ловеческого разума, не оставило потомству ничего такого, что могло бы сравниться с постыдными памятниками, созданными книгопечатанием в эпоху господства Евангелия. Нечестивые писания Левкиппа * и Диагора * погибли вместе с ними, по­тому что в то время еще не было изобретено способа увекове­чивать сумасбродные мысли: но благодаря искусству книго­печатания10 и тому употреблению, какое мы из него сделали, опасные бредни Гоббса и Спинозы * сохранятся навсегда. Пусть знаменитые писания, на которые наши невежественные и грубые предки не были способны, переходят к нашим потом­кам вместе с еще более опасными произведениями, запечатлев­шими испорченность современных нравов *, возвещая гряду­щим искам,_ правдивую историю прогресса и свидетельствуя о преимуществах наших наук и искусств. Если они прочтут эти произведения, у них не останется никаких сомнений в вопросе, который мы сейчас разбираем,— и если только они не будут еще более безрассудны, чем мы, то, воздев руки к небу, они воскликнут с болью в сердце: «Всемогущий боже! Ты, в чьих руках наши души, избавь нас от наук и пагубных искусств наших отцов и возврати нам неведение, невинность и бед­ность — единственные блага, которые могут сделать нас сча­стливыми и которые в твоих глазах всего драгоценнее!» (С. 62)

Но если прогресс наук и искусств, ничего не прибавив к нашему истинному благополучию, только испортил нравы и если порча нравов извратила наш вкус,— то что сказать о толпе посредственных писателей, которые устранили все пре­пятствия, преграждавшие им доступ в храм муз, препятствия, воздвигнутые самой природой для испытания сил, жаждущих проникнуть в него? Что сказать о компиляторах, которые, не­скромно распахнув дверь в храм наук, ввели в его святая свя­тых недостойную чернь, тогда как следовало бы, чтобы все те, кто не может проявить выдающихся успехов в науках, во­все ими не занимались, а посвятили себя ремеслам, полезным для общества.

Быть может, из того, кто всю свою жизнь останется жал­ким стихотворцем или посредственным математиком, вышел бы замечательный фабрикант. Кто создан учить — не нуж­дается в учителях. Беконы, Декарты и Ньютоны, эти настав­ники рода человеческого *, сами не имели учителей, да и кто мог бы привести их на те вершины, куда их вознес гений? Заурядные учителя только сузили бы их мышление, ограничив его тесными рамками собственных способностей. Только встре­ченные вначале препятствия приучили их к усилиям, без ко­торых они не смогли бы преодолеть необозримые пространства. Если уж нужно позволить кому-нибудь заниматься изу­чением наук и искусств, то лишь тем, кто чувствует достаточно сил, чтобы не только идти по следам своих предшественников, но и опередить их. Пусть эти немногие воздвигают памятники во славу человеческого разума. Но если хотят, чтобы все было доступно их гению, то пусть им будет доступно все, на что они могут надеяться: вот единственное поощрение, в котором они нуждаются. Дух незаметно приноравливается к занимаю­щим его предметам, и великие события создают великих лю­дей. Князь красноречия стал римским консулом *, и едва ли по величайший из философов — канцлером Англии*. Если бы первый всего лишь занимал кафедру в каком-нибудь универси­тете, а второй пользовался лишь незначительной академической пенсией, то разве на их творениях не сказалось бы их скромное положение? Пусть же цари не гнушаются пригла­шать в свои советы людей наиболее способных быть их советниками, пусть они откажутся от старинного предрассудка, со­зданного гордостью вельмож, будто управлять народом труд­ное, чем просвещать его. Точно убедить людей поступать хорошо по доброй воле легче, чем принудить их к этому силой! Пусть первоклассные ученые найдут при дворах царей почет­ное убежище; пусть стяжают они там единственно достой­ную их награду, а именно: своим влиянием служить благу того народа, который они учили мудрости. Только тогда увидят, (С.63) что могут сделать добродетель, наука и власть, одушев­ленные благородным соревнованием и дружно работающие на благо рода человеческого. Но пока власть с одной стороны, а просвещенность и мудрость с другой не вступят в союз, ученые редко будут размышлять о государственных делах, а властители еще реже станут совершать прекрасные деяния, и пароды останутся презренными, развращенными и несча­стными.

Мы же, простые смертные, кого небо не наделило великими талантами и кому судьба не уготовила славы, останемся в тени. Не будем тщетно гоняться за известностью, которая, при настоящем положении вещей, не оправдала бы наших усилий, даже если бы мы и заслужили се. К чему искать счастья в мнении других, если его можно найти в нас самих? Предо­ставим другим заботы учить народ его обязанностям и огра­ничимся исполнением своих. Это все, что от нас требуется.

О добродетель, высшая наука бесхитростных душ! Неужели нужно столько труда и усилий, чтобы познать тебя? Разве твои правила не начертаны во всех сердцах? И разве, для того чтобы изучить твои законы, недостаточно углубиться

следующая страница >>