bigpo.ru
добавить свой файл
1 2 ... 14 15
Николай Работнов


ПУБЛИЦИСТИКА


Избранные статьи


АННОТАЦИЯ


Автор, Заслуженный деятель науки РФ, несколько десятилетий проработал в научно-исследовательском секторе отечественного ядерно-промышленного комплекса, в центральном аппарате Минатома и в Международном агентстве по атомной энергии. В сборник вошли его статьи, публиковавшиеся в журнале «Знамя» в период с 1988 по 2006 год. Их театика не исчерпывается проблемами, отноящимися собственно к атомной энергетике, а охватывает также вопросы, связанные с общим развитием науки в контексте социально-политической и экономической ситуации в стране на рубеже веков. Материал расчитан на образованных читателей, интересующихся историей, состоянием и перспективами развития высоких технологий в России и связью этого процесса с прогрессом общества.


ПРЕДИСЛОВИЕ


Автор начал выступать в печати в качестве публициста доводльно поздно, во вполне зрелом возрасте, в конце восьмидесятых годов, когда рухнула, наконец, цензура. Раньше это не имело смысла. Одна из первых публикаций была по чернобыльской тематике. Журнал «Знамя» оказался одним из очень немногих изданий, чья редакция охранила способность трезво и непредвзято оценивать материалы, анализировавших происшедшее с разных точек зрения. Эта статья – «С дровами в XXI-й век?» - положила начало почти двадцатилетнему периоду плодотворного сотрудничества, которое реализовалось в добрых трех десятках публикаций по очень разнообразной тематике, включавшей даже солидную долю литературно-критических статей – хобби атора, не имеюще отношение к его профессиональной деятельности. Для настоящей книжки в связи с профилем издательства были отобраны в первую очередь работы


СОРОКОВКА1

Памяти моих родителей и брата


Начать, наверное, нужно вот с чего. Девятого марта 1953 года в два часа дня по уральскому времени я навытяжку стоял у радиоприемника с глазами на мокром месте. В нашей трехкомнатной квартире, где жили пятеро, я был один. Квартира занимала половину коттеджа, стоявшего в вековых соснах на тихой улице, которая так и называлась — Сосновая. Где-то совсем рядом раздавались непрерывные разнотонные гудки — я не мог представить, где, потому что никаких фабричных труб в самом городке, казалось, не было. В этот день мне исполнилось семнадцать лет, и к моей искренней скорби, казавшейся частью горя всеохватного, всенародного, примешивалась недостойная мысль о пропавшем дне рождения. Гудки умолкли, я накинул полушубок, вышел на Сосновую и долго стоял в растерянности на заснеженной, еще совершенно зимней улице, не зная, куда направиться...

Десятого октября 1989 года поздним, темным вечером я стоял точно на том же месте и тоже давился горьким комком в горле. Я не был здесь больше тридцати лет. Внешне улица не изменилась совершенно, кроме табличек на домах — теперь она называлась улицей Семенова. По пути сюда я убедился, что почти все окрестные улицы названы именами людей, которые в пятьдесят третьем были нашими соседями и приятелями отца. Многие из них умерли рано. И никому кроме меня из жившей здесь когда-то нашей дружной семьи вернуться сюда было уже не суждено... В десять вечера дома на улице Семенова были странно темны, ни огонька и в обеих квартирах нашего бывшего дома. Мелькавшая по дороге мысль — постучаться, что-то спросить — стала нелепой. Ночь наступала ледяная, был крепкий морозец, но огромное озеро за соснами слышно шумело, хоть было и не рядом.

Ветер здесь и раньше дул всегда только с заозерных гор, с запада. Именно поэтому город был поставлен так, как стоял, именно это спасло его в пятьдесят седьмом году от эвакуации, дозиметр здесь и сейчас показывает нормальные десять микрорентген в час. А тогда, в пятьдесят седьмом, дальше на восток, за огромным кольцом охватывающей город и комбинат зоны, тоже в октябре, в отрезанных от всего мира зауральским бездорожьем деревеньках с еле пробившихся вездеходов или севших за околицей “кукурузников” довертолетной эпохи высаживались солдаты и — скорей! скорей! ничего нельзя брать! вам за все заплатят! — вывозили жителей, расстреливали скот. Позже выкопали большие ямы у изб и спихнули их туда бульдозерами вместе со всем скарбом — есть ли еще где такое кладбище домов?

Я об этом знаю только по рассказам, наша семья за десять месяцев до аварии уехала из Сороковки. Так я буду называть этот город. Под этим именем он был известен и своим жителям, и тем не слишком многочисленным людям на Большой Земле, которые знали о его существовании. Именно так я бы посоветовал назвать его той комиссии по топонимике — областной? республиканской? — которая уже в девяностые годы нанесла его на карту как Озерск. Я не понимаю, почему это сделали так поздно. В довольно давнем американском издании “Советское ядерное оружие” я видел снимок района Сороковки, сделанный с одного из первых разведывательных спутников серии “Интелсат”, фотокамеры которого имели разрешение двадцать метров (сегодня оно гораздо выше). Над Сороковкой сбили Пауэрса, но это был не первый, не второй и не десятый полет У-2. А только в конце восьмидесятых и только в связи с появлением сообщений об аварии пятьдесят седьмого года, которую называют по имени ближайшего райцентра Кыштымской, сквозь зубы стали произносить и писать успевшее смениться кодовое название Челябинск-65, печатать осторожные журналистские репортажи из города и с комбината. Я жил в Челябинске-40, это город моей юности, который был и остался для меня лучшим местом на земле. Уехав, я уже не мог туда вернуться. После окончания института я стал сотрудником того же ведомства, но моя работа к Сороковке отношения не имела, зона для меня закрылась...

А теперь отступим от начала на несколько лет, в сорок девятый год. Демобилизовавшийся в сорок шестом отец не так давно защитил в МГУ написанную в основном еще до войны диссертацию по теплопроводности кристаллов и получил кафедру общей физики в Ярославском пединституте. Жизнь налаживалась. Двухкомнатная квартирка (в многоэтажном доме с центральным отоплением — и вдруг еще с русской печкой!) не казалась тесна. Появился достаток, уже больше года мы ели досыта, привычны стали белые булки с маслом, поразившие меня как громом в пореформенном декабре сорок седьмого, довоенное время я почти не помнил. Мама, врач-лаборант, всю войну совмещавшая работу в трех местах — поэтому мы все-таки голодать не голодали, — вдруг потеряла девическую стройность, стала неудержимо поправляться. Отец, прошедший всю войну артиллеристом и закончивший ее в Кенигсберге, вернулся без единой царапины.

Мир был прекрасен. Конечно, я не замечал того, что так и не вышла замуж ни одна из трех моих теток, а им всем уже было за тридцать. Одна из них, Анна Николаевна, сестра отца, в самом начале года вдруг внезапно и как-то непонятно уехала. Непонятность была в том, что никто мне не сказал — куда. Завербовалась — употребительное тогда слово и употреблявшееся часто без пояснений и адресов. Она была инженер-химик, всю войну проработала в сменах на первом в стране Ярославском заводе синтетического каучука СК-1. Их сильно бомбили. Ярославль был запасной целью у немецких бомбардировщиков, ярославскую ПВО они явно предпочитали московской. За пять домов от нас был снесен целый квартал. В нашем доме, потеснив институт, разместился большой эвакогоспиталь, где лежали в основном прикованные к постели тяжелораненные. Во время бомбежек они начинали громко, в голос, кричать. Ни в пять, ни в шесть лет я не осознавал опасности, не боялся взрывов, близких пожаров, трассирующих очередей — но этого крика боялся и отчетливо помню его до сих пор. Кирпичная домушка маленького институтского гаража была превращена в покойницкую. Она не пустовала. Туда сносили не только трупы, но и ампутированные конечности. Окна в гараже были выбиты и редко заколочены досками, мы, ребятня, постоянно туда заглядывали. Покойников нагишом укладывали на топчаны, а отрезанные руки и ноги — прямо на грязный пол.

С переломом в войне госпиталь ушел за нею, а в здании разместили больницу для вывозимых из блокады ленинградских детей. Туда доставляли самых истощенных, погибавших. Смертность среди них была жуткая — гораздо выше, чем среди раненых. Гараж действовал в том же качестве, в первые дни после прихода транспорта с детьми бывал просто забит. Пару раз я видел, как его разгружали. Подъезжала подвода на резиновом ходу, на ней стоял большой ящик из досок. Два санитара выносили трупы в простыне за углы и, раскачав, забрасывали в ящик. Не помню, чтобы при этом присутствовал хоть кто-нибудь кроме извозчика и нас, любопытных малышей, гараж был на задворках. Хотел бы надеяться, что память мне изменяет. Полный ящик с подводы снять было невозможно. Значит, их бросали нагишом в яму. А ведь это был все-таки тыловой город. Сейчас, задним числом, эти детские похороны говорят мне об эпохе моего детства больше, чем что-либо другое.

Так вот, весной сорок девятого года отец пришел откуда-то озабоченный и сказал, что мы скоро уезжаем “к тете Нусе”. Спустя многие годы я узнал, как было дело. Отец был беспартийным (и оставался им до смерти Сталина), но его вызвали в обком и предложили новую важную работу по специальности, упомянув про сестру, которая там уже работает и хорошо себя зарекомендовала. На робкий вопрос: “Могу ли я отказаться?” — было мягко сказано: “Можете, конечно, но мы вам очень не советуем...” А затем его в отличие от сестры вызывали и в Москву, в ЦК, поскольку, как выяснилось, должность ему планировалась номенклатурная. Он поднял вопрос о зарплате и понял, что допустил неловкость. Было кратко сказано: “Ну что вы, товарищ Работнов! Мы же вас не на торфоразработки посылаем!” Когда ему назвали сумму подъемных — двадцать пять тысяч — стало ясно, что да, не на торфоразработки.

Хотя о характере работы ничего не говорилось, отец прекрасно представлял себе, в чем дело. По его сохранившейся с тридцатых годов библиотеке я знаю, что он следил за развитием ядерной физики, да и слухи о делах Курчатова в профессиональной среде были достаточно определенные. Была у отца и книга Смита “Атомная энергия для военных целей”. Сама история ее издания у нас достаточно красноречива. Это перевод второго выпуска отчета министерства обороны США, предисловие к которому Смит подписал 1 сентября 1945 года, а уже 21 ноября был подписан в набор русский перевод, и книга вышла тридцатитысячным тиражом (в Трансжелдориздате, в недрах которого зародился будущий Атомиздат). Руку на пульсе мы держали.

Под перевозку вещей выделили вагон, да не теплушку, а пульман, хотя хватило бы, конечно, и теплушки. Не знаю, было ли это обязательным или таков был выбор родителей, но мы поехали вместе с семейным скарбом в этом товарном вагоне. В него встроили высокие нары, мы уложили их перинами и матрацами, загрузили мебель. Перед почти не закрывавшейся дверью поставили стол и прекрасное отцовское кресло резного дуба со львиными головами — точно такое, в каком Сталин сидел на Ялтинской конференции. Нас потолкали сутки на станции Всполье и повезли на восток.

Для меня и младшего — на два года — братишки, путешествие было, конечно, чистым развлечением. Началось оно в последних числах мая и продолжалось две недели. В память врезались только эпизоды на переформировках. С нашим эшелоном — пассажиров в нем больше не было — на горках не церемонились. Один раз мы, все трое мужчин, ушли на вокзал, оставив маму одну, а когда вернулись, застали ее всю в синяках и царапинах, с вырванными рукавами платья. Ударило так, что она полетела кувырком, цепляясь за мебель, керосинка со сковородкой опрокинулась, как еще не загорелась. А однажды мы услышали на соседнем пути довольно звучный, сопровождавшийся странным треском и звоном удар, а несколько позже страшную и длительную матерную ругань. Отец побежал узнать, в чем дело и, вернувшись, со смехом рассказал историю. Ударился вагон с водкой. Башмачник и стрелочник просили у сопровождавшего груз экспедитора пару бутылок. Он не дал. Тогда они поставили башмак ближе к “выбойке” и рассчитали все очень точно. Вместо пары бутылок экспедитор не досчитался многих ящиков. Не знаю, конечно, как это сошло станционным с рук, но они, наверное, знали, что делали. Когда сейчас говорят, что при Кагановиче на железных дорогах был порядочек, мне всегда вспоминается этот случай.

Адрес у нас был — Челябинск. Многие железнодорожники по пути говорили, что нам нужно в Кыштым, не одни мы, чувствуется, так ехали. Но Кыштым проехали, хоть и стояли в нем много часов! На родителей он произвел очень тяжелое впечатление. Природа там и так суровее средней полосы, а тут еще в день нашего проезда — в июне! — вдруг выпал густой, ковром, снег. И город был унылый, бедный, застроенный по-деревенски. Приуныли. Развеселило необычное зрелище: по улице на мотоцикле с коляской вдруг промчался... священник в рясе и круглой шляпе, с развевающейся бородой. Этот мотопоп был местной достопримечательностью, про него все знали и в Сороковке.

В Челябинске для оформления нужно было явиться в неприметный барак недалеко от вокзала, совсем не производивший ни внутри, ни снаружи впечатления принадлежности к солидному учреждению. А учреждение, в разные периоды называвшееся “Базой 10”, Южно-Уральской конторой Главгорстроя (шутники, разумеется, добавляли — по заготовке рогов и копыт) и, наконец, производственным объединением “Маяк”, было и остается одним из самых солидных в стране.

Нас благополучно переадресовали в Кыштым (взяв за это пятьсот рублей штрафа!), и мы покатили обратно. Уже было тепло, даже жарко, солнечно, и красота местной природы начала до нас доходить. Встречавший в Кыштыме сказал:

— Вам на Дальнюю Дачу.

— На какую еще дачу?! — опешил отец. — Я работать приехал!

— Вам еще не готово жилье.

С одной стороны, задержка была досадной, походный быт надоел, а с другой стороны, интриговала — что же это за жилье нам готовят?

Привезли нас в совершенно райское, хоть и густо, как табор, заселенное место. Это было одно из демидовских поместий на берегу великолепного озера, за которым виднелись горы, называемые Вишневыми. В покрывавшей их тайге виднелись белые пятна, которые, как нам сказали, были зарослями цветущей дикой вишни. А озеро уже было довольно теплым, мы купались. И особенно поразил большой фонтан с чугунной чашей узорного литья. Знаменитые каслинские заводы были неподалеку. А уже позже, в Сороковке, один мой школьный приятель откопал где-то и с трудом притащил к себе в сарай вывеску — и тоже литую чугунную — с надписью “Теченская листокатательная фабрика наследников Льва Расторгуева”. Воспоминания о знаменитых уральских заводчиках еще были живы в тех местах. Теча — небольшая речка, служившая стоком системы озер, ставших водоемами-охладителями для реакторов комбината и, увы, местами сброса стоков радиохимического производства. И озера, и речку ждала незавидная судьба.

Нам дали светлую хорошую комнату в барском доме. Дальней Дачей это поместье прозвал наверняка какой-то высокопоставленный шутник из органов, знавший про сталинские подмосковные жилища. Прожили мы на Даче всего неделю или около того, погрузили вещи на открытую машину и поехали в кузове. С нашей семьей пристроился налегке и морской офицер, эпроновец (сокращение ЭПРОН, “Экспедиция подводных работ особого назначения”, было очень известно в стране с довоенных времен). Ехать было недалеко. Внушительный КПП, два широко разнесенных ряда проволочных заграждений, долгая, внимательная проверка документов. Когда ворота за нами закрылись и машина пошла по внутреннему шоссе, моряк пошутил: — В Кремль въехали!

Мы еще тогда недоумевали — что в этих глубоко сухопутных предгорьях делать моряку? В воспоминаниях А. Сахарова рассказан случай с водолазом, которого послали на верную смерть — ставить на рельсы опрокинувшуюся вагонетку в подреакторном бассейне. Место не названо, но речь, конечно, шла о Сороковке. Читая об этом, я вспомнил того веселого водолазного офицера...

Но одно опасение родителей не оправдалось, при въезде нас не обыскивали (при выезде, замечу в скобках, бывало и по-другому, это зависело от уровня пропуска, при первом выезде мамы за зону через год отцу стоило заметных трудов выхлопотать ей пропуск без досмотра). А при отъезде из Ярославля “знающие” люди их пугали. Одним из печальных следствий было то, что перед отъездом родители сожгли все письма, в том числе и все отцовские письма с фронта! Мама не могла себе этого простить до конца жизни, а она пережила отца на четырнадцать лет. Чего, казалось бы, бояться с письмами, прошедшими военную цензуру? Но родители знали время, в котором жили, имели представление о характере возможных сюрпризов. Тем более невероятным может показаться другое из предотъездных приготовлений отца. Он унес из дома и подарил кому-то из приятелей два трофейных пистолета, которые привез после демобилизации и хранил дома в месте, как ему казалось, не доступном и не известном для сыновей. Но мы, конечно, знали. Через много лет он был поражен, когда я сказал ему об этом. Тема огнестрельного оружия еще будет возникать на этих страницах. В длинной веренице прошедших через наши детские руки смертоносных орудий еще появится та, самая, казалось бы, безобидная и приобретенная совершенно законно тульская мелкашка, из которой мой брат сделает в пятьдесят седьмом году роковой выстрел и оборвет свою жизнь в девятнадцать лет...

А от КПП до места оказалось далеко! Трудно было поверить, что весь этот огромный кусок таежно-озерного края забран кольцом зоны, а мы еще пересекали только ее жилую, так сказать, открытую часть. Позднее мы поняли, какой в этом был смысл. Простор не давал “вольняшкам” почувствовать того, что они въехали на один из островов ГУЛАГа, позволял не помнить постоянно об ограничении свободы, а оно для большинства было очень существенным. Я впервые выехал за зону лишь через четыре года, когда полетел поступать в институт. Кроме, как сейчас сказали бы, административных рычагов применялись и экономические — тому, кто отпуск проводил в Сороковке, он оплачивался в двойном размере. А еще обширная жилая зона позволяла широко использовать труд расконвоированных заключенных. Мы с этим столкнулись буквально в момент приезда. Выделенное нам жилье было всего лишь комнатой в трехкомнатной квартире, фактически общежитии гостиничного типа. Горничной в этой гостинице оказалась одна из соучениц мамы по ярославской школе, попавшая в заключение еще в войну из-за какой-то истории с продуктовыми карточками. Наверное, от нее мама узнала и передала нам слух, что дом, в котором мы поселились, в числе прочих зэков строили и известные певцы Русланова и Козин. До сих пор не знаю, правда это или нет.

* * *

Сейчас пора уже сделать одно существенное предупреждение. То, что я пишу, — детские и подростковые воспоминания о недетском мире. Мне придется здесь упоминать о многом, чего я не знал и не видел сам, а только слышал от взрослых. Иногда это было невольно подслушанное, каждый из нас на собственном опыте знает, насколько родители склонны недооценивать внимательность детей к их делам и переоценивать толщину дверей и стенок. Почему я решаюсь записывать все это, полагаясь к тому же на память того возраста, когда отнюдь не все из случайно узнаваемого можно было понять? По одной-единственной причине — откровенные воспоминания об этих событиях, в которых мемуаристы отрешились бы от давивших на них десятилетия соображений секретности и невольной власти жесточайшей внутренней цензуры, стали появляться лишь в самое последнее время, когда слишком многие из ветеранов ушли из жизни. Воспоминания А.Сахарова, а после его кончины — его друзей и сотрудников — пробили здесь первую брешь. Но и он, совершенно сознательно, из чувства долга, к которому я отношусь с полным уважением, оставил многое “за кадром”, а многое и посчитал мелочью. Уровень, с которого он видел события, совершенно иной. Кроме того, я надеюсь, что эти воспоминания и сами неизбежные в них ошибки, неточности помогут “спровоцировать” ныне здравствующих участников этих исторических событий на большую откровенность и детальность. Мне еще в доперестроечные времена удалось это сделать в отношении одного человека — моей мамы. Она успела исписать несколько общих тетрадей, с которыми я сверяю то, что вспоминается, и из которых многое черпаю. Призываю всех ветеранов — пишите! Пишите все точно, как было, вспоминайте каждую мелочь. Только из этой мозаики потомки смогут составить полную картину. В одном могу поручиться — сознательных искажений и приукрашиваний на этих страницах нет.

Маму ожидала и еще одна неожиданная встреча с однокашником, совершенно другого характера. В командировочных документах отца стояло: “Направляется в распоряжение тов. Сурмача”. Он был заместителем директора комбината по кадрам. Когда мама чуть ли не на другой день после приезда его увидела, она узнала в этом полковнике МВД (я его, правда, в форме ни разу не видел) запомнившегося ей по Ленинградскому университету студента физфака, который он успешно окончил. По какой траектории он попал в кадровики довольно высокого полета, я не представляю. Одно могу сказать: внешне это был исключительно обаятельный, остроумный и веселый человек, с очень интеллигентной, приятно картавой речью. С Сурмачами (его звали Николай Емельянович, жену — Елена Петровна) мои родители сразу тесно подружились, и эти отношения прервала только смерть — Н.Е. умер в шестьдесят лет от третьего инфаркта, за рулем автомобиля.

Время для еще одного отступления. Жители Сороковки тогда делились на две основные, сравнимые по численности, категории: сотрудники комбината и служащие МВД и МГБ, из которых значительную часть составляли работники лагерной охраны. Примерно поровну к этим двум группам принадлежали, например, отцы всех моих школьных приятелей. В частности, отцы двух одноклассников, Юры Б. и Жоры М., были начальниками городских управлений МВД и МГБ соответственно, а отец Жени Т. — генералом МГБ, уполномоченным Совета Министров. Т. был высшим начальником в городе, где никаких признаков советской власти не было, даже формальных. Отсутствовали горсовет депутатов трудящихся, “выборный” суд и горком партии. Их заменяли генерал Т., спецсуд и политотдел. Начальником последнего был отец еще одного моего друга детства Володи М., впоследствии делегат ХIХ съезда. А Володя Л., друг на всю жизнь, был сыном полковника (потом тоже генерала), командира большой воинской части, несшей охрану внешней зоны. Поскольку все атомное ведомство в первые годы своего существования было тесно сплетено с МВД, начиная с определенного уровня административного руководства различие между штатскими и военными становилось довольно размытым, отсюда существование так называемых профсоюзных генералов, каким был, например, Борис Глебович Музруков, директор комбината в Сороковке (а до этого, всю войну, директором “Уралмаша”, а после — директором предприятия, которое в воспоминаниях А. Сахарова фигурирует как “Объект 1”, а сейчас известно как федеральный научный центр Всероссийский институт экспериментальной физики в Сарове, на долгие годы закодированный в Арзамас-16). Музруков, как говорили, даже генеральскую форму шил за свой счет, но появлялся в ней довольно регулярно — слишком много кадровых офицеров было у него в подчинении.

В городе тогда было около сорока тысяч человек “градообразующего населения”, а вокруг, в кольце лагерей, еще примерно столько же населения “неградообразующего”. И начальником этого лагерного комплекса был полковник К., за хорошенькой дочерью которого Ниной, нашей ровесницей и соученицей, большинство из нас, мальчишек, увивалось.

Слово “зона” была самым употребительным в городе. Когда оно произносилось без прилагательных, было ясно, что речь идет о внешней зоне, за которой начиналась Большая Земля (этот термин, как и во многих других местах Архипелага, был общеупотребительным, бытовым). Была огромная промышленная зона, где к нашему приезду уже с год вовсю работали первый реактор и радиохимический завод. Были многочисленные лагерные зоны, как в черте города, так и за ней, и, наконец, временные зоны вокруг каждого из строившихся городских кварталов, а то и отдельных домов. На ночь большинство из них открывались, становились проходными. Забор с колючей проволокой был такой же неотъемлемой деталью городского пейзажа, как дома и деревья. О деревьях следует сказать особо. “Березы там растут сквозь тротуары” — писал Вознесенский о Дубне. Здесь сквозь тротуары росли огромные сосны. Бережное отношение к деревьям поражало, пока кто-то мне не сказал, что это делается “для маскировки с воздуха”. При всей нелепости этого соображения оно полностью укладывается в логику того времени, и если ему мы обязаны тем, что старые кварталы Дубны, Обнинска и Сороковки стоят, по существу, в хорошем лесу, то и ладно. О новых кварталах этого не скажешь.

Строительные зоны по утрам заполнялись. Бесконечные колонны заключенных в сопровождении автоматчиков входили в город по проспекту Сталина, сворачивали к быстро удлинявшемуся проспекту Берия, растекались по забранным колючкой закуткам. С болью и стыдом, как наяву, вспоминаю я сейчас эту картину, которую ежедневно совершенно равнодушно наблюдал по дороге в школу — занятия в ней, как и работа в зонах, начинались в восемь часов. И раздражался помехой — дорогу иногда нельзя было перейти минут по десять! Бывало, их проводили раньше и усаживали за проволокой в несколько рядов, лицом к улице. Моменты, когда приходилось идти мимо, я особенно не любил, подбирался, ожидая насмешливого окрика, жеста, грубого подшучивания. Но этого не было никогда.

Изоляция нашего мира от лагерного прорывалась в трех основных местах. Первое — расконвоированные. Их было на удивление много. И не только из женского лагеря. Вот довольно странный пример. Один из знакомых мне мальчишек был помешан на автомобилях (потом он стал водителем-испытателем и гонщиком на ВАЗе). Машины в семье не было. Он подстерегал расконвоированных шоферов, работавших на самосвалах, возивших песок, и сперва катался с ними в кабинах, а потом — в тринадцать лет! — стал выпрашивать у них покрутить баранку, а потом просто делать за них ездки, когда сваливать нужно было в глухом месте. А шофер-зэк мог в это время посидеть на травке, хоть, наверное, рисковал. Фантастическая, как я теперь понимаю, свобода этого режима объяснялась, конечно, наличием большой зоны, которая охранялась почище лагерных, и бежать было некуда. Один коллективный побег на моей памяти все же был, последнего из беглецов взяли в зарослях у озера недалеко от нашего дома.

Второе — освободившиеся. Их в первые годы за большую зону не выпускали, оставляли в городе, благо рабочие руки везде были нужны отчаянно. Все это были сидевшие по уголовным статьям. Из них много женщин. Так, молодые, только что выпущенные женщины работали... пространщицами в мужской бане. Следствием были некоторые сценки, свидетелями которых брату и мне (одиннадцать и тринадцать лет) быть не полагалось бы.

Известно было, что в лагерях много “власовцев” и “репатриированных”. Речь шла, конечно, просто о пленных, пересаженных из гитлеровских лагерей в сталинские. Никого из этой категории на свободе я не встречал. А типичным случаем был Гриша Р., совсем молодой парень, водивший с нами компанию тремя годами позже. Он учился в мореходке и при каботажном рейсе в Стамбул догадался купить на тамошней барахолке... пистолет. Результат — три года, из которых он при щедрой системе зачетов в Сороковке отсидел, кажется, всего год.

При обилии расконвоированных и освобожденных уголовников удивительной чертой Сороковки была близкая к нулевой преступность. В моей тамошней жизни отсутствовало такое понятие, как ключ от квартиры. Дом не запирался никогда ни изнутри, ни снаружи. Это социальное благо в значительной мере было до недавнего времени характерно и для сегодняшних закрытых городов и является главной причиной того, что их жители держатся за свои зоны — сейчас уже, увы, по инерции, туда пробрались даже заказные убийства.

О дальних лагерях, работавших на промышленную зону, долетали лишь изредка слухи. Там, конечно, было круче. Так, рассказывали о летчике с двадцатипятилетним сроком, который взялся “за свободу и ведро водки” выполнить отчаянную работу. Достраивалась высотная труба для выброса газообразных отходов (знаменитые впоследствии в городе “лисьи хвосты”), самая высокая в стране. Сорвавшаяся подвесная клеть заклинилась. Ее нужно было освободить, взобравшись по скобкам. Историю эту я слышал не раз и все с разными концами (“освободился”, “сорвался вместе с клетью” и даже “выпил полведра и умер”), а правду узнал только недавно, из документальной публикации. В клети были люди, несколько человек упали и разбились, а один повис на защемленной руке. В команде, поднявшейся на трубу, был хирург, ампутировавший руку и освободивший несчастного.

Третье — открывавшиеся по вечерам строительные “зонки”. Довольно информативны были висевшие там плакаты и лозунги, но на память не берусь сейчас воспроизвести ни одного, помню только странное общее впечатление — это были обычные трескучие призывы, но обращенные к заключенным! Подетальнее были прикнопленные к доскам, отпечатанные черным и красным на хорошей бумаге подробные прейскуранты поощрений за перевыполнение норм и даже за рационализаторские предложения! От обычных БРИЗовских приманок они отличались графой, где указывались зачеты по сроку, прямо пропорциональные экономическому эффекту “рацухи”. Снять и сохранить такую бумажку ничего не стоило, но ни мне, ни кому другому это и в голову не приходило. Почему?

Отвечать на этот вопрос тяжело, но необходимо. Он является частью более общего вопроса: как мы, а особенно наши родители, могли спокойно и весело радоваться обеспеченной жизни, интересной работе, красотам природы, живя буквально посреди огромного концлагеря? Почему ужасы ГУЛАГа практически не отбрасывали тени на нашу жизнь, хотя происходили порой в нескольких шагах? Почему столь внешне идиллическим был симбиоз цвета научно-технической интеллигенции страны с гвардией бериевского ведомства в работе над атомной проблемой? Я много над этим думал и свое мнение сейчас изложу.

Во-первых, контингент работников Сороковки отбирался по безупречным анкетным данным, а это в первую очередь означало отсутствие репрессированных близких родственников. Здесь работали только те, чьи семьи обошла кровавая косилка тридцать седьмого и последующих годов, для кого они не стали личной трагедией. “А что у нас было в тридцать седьмом году? Война в Испании?” — этот вопрос солженицынского персонажа из “Случая на станции Кречетовка”, — не авторская фантазия.

Во-вторых, в самой Сороковке на репрессии действовало что-то вроде моратория. Во всяком случае арестов и посадок в кругу своих знакомых родители назвать не могли. Один из старых работников комбината, живущий сейчас в Обнинске, рассказал мне об аресте своего соседа по общежитию. Пропал он после громкого и запальчивого разговора, в котором не очень лестно отозвался о колхозниках по сравнению с фермерами, а также сказал, что скрипичная музыка Паганини нравится ему больше, чем пение Лемешева. О своем собственном “столкновении по касательной” с этой проблемой я расскажу позже. Идиллия, разумеется, была внешней. Угроза висела, пугать Берия умел. “Ты у меня, сукин сын, в тюрьме сгниешь!” — слышали от него руководители любого ранга. А министр Б. Ванников любил спрашивать подчиненных: “Дети есть?” — “Есть.” — “Не сделаешь в срок — детей своих больше не увидишь.”

Но советская атомная программа шла успешно — ни серьезных срывов в сроках, ни провалов на испытаниях, и остроты дамоклова меча, который, несомненно, висел над головами Курчатова и его соратников, им испытать, к счастью, не довелось.

В-третьих, очевидная, не показная, огромная важность работы, ее захватывающий научный и технический интерес. Это была не мавринская шарашка, где изобретались средства подслушивания и слежки. Война кончилась недавно, все помнили, как она началась, и искренне считали своим долгом сделать все, чтобы следующий раз нас врасплох не застали. Для многих на этой работе деления суток на день и ночь не существовало, силы отдавались без остатка. От первого колышка до пуска комбината прошло два года! Ностальгия по тому времени — общая, практически не знающая исключений черта ветеранов отрасли. “Ни тебе общественной работы, ни шефской помощи, ни техники безопасности, только вкалывай” — я слышал это от многих. О технике безопасности мы еще поговорим.

Как ясно из начала этих заметок, сам я, школьник-старшеклассник, был чистейшим, беспримесным продуктом эпохи. Я был искренне убежден, что живу в лучшей стране мира, и в лабиринте колючей проволоки дышал свободно! Поэтому сегодня я не буду пытаться окрашивать свое тогдашнее восприятие действительности и окружавших меня людей в тона, которых в этом восприятии не было.

* * *

Сурмач сообщил отцу, что его прислали на должность начальника ЦЗЛ (фактически он руководил разработкой контрольно-измерительных приборов). Его предшественник Ю.Н. Герулайтис уезжал — вынужденно. Причины назывались разные, но скорее всего дело было в родословной его жены. Либа Григорьевна была дочерью членов руководства Австрийской компартии (!), долго жила с родителями в Вене. Мама, видевшая их семейные фотографии, вспоминала, что отец Л.Г. внешне был вылитый Карл Маркс и явно культивировал это сходство. Сам факт привлечения Герулайтиса к работе в Сороковке, по-моему, достаточно красноречиво говорит о том, что Лаврентию Павловичу, отвечавшему перед Сталиным за результаты работы, приходилось-таки вследствие этого наступать на горло некоторым из своих песен.

Центральная заводская лаборатория была уже довольно крупным заведением и, как все структурные подразделения комбината, быстро росла и размножалась почкованием. В открытом городском телефонном справочнике все подразделения назывались только “хозяйствами” с именем руководителя. Из “хозяйства Работнова” вскоре после его вступления в должность выделились биологи (будущий филиал Института биофизики) и химики. Отец был физиком-экспериментатором, любил приборы, и ЦЗЛ тогда дрейфовала в направлении КИПа и автоматизации. Незадолго до этого разделения с биологами произошел один курьез. У них был большой виварий, велись опыты по облучению лабораторных животных, в том числе и, в павловских традициях, собак. Одного биолога командировали для их закупки аж в Москву (огромное количество мелочей по соображениям секретности делалось через Москву, в год окончания школы это коснется меня лично). Биолог был, как, вспоминая, в сердцах называл его отец, “шибко ученый”. Одним из следствий этой учености была следующая теория. Реакция собак на облучение должна была моделировать человеческую, а какая собака ближе к человеку? Разумеется, породистая. И чем породистее, тем ближе. Поэтому, когда он вернулся с собаками, все ахнули. Это была купленная за бешеные деньги элита охотничьих пород. И качество это было достигнуто за счет количества, собак было гораздо меньше, чем нужно. И рука ни у кого не поднималась губить писаных красавцев благородных кровей там, где сгодились бы любые здоровые дворняги. Вышли из положения так — привезенную небольшую псарню распродали местным охотникам (от желающих отбоя не было), а на выручку закупили-таки дворняг. Двух собак — английского сеттера Бена и ирландского Баяна — купили наши будущие соседи, об охотничьих успехах которых речь впереди.

Первое наше жилище было тесным, но со всеми удобствами, и отцу обещали, что долго мы там не проживем. Через много лет, читая книгу Лауры Ферми “Атомы у нас дома”, мама обратила внимание на то, что научные работники, которых американцы собирали в Лос-Аламос, поначалу жили очень стесненно, и место в “ванном ряду” досталось только корифеям, а в Сороковке ванны были в каждой квартире (правда, дровяные). На это я ей сказал, что, во-первых, мы приехали в Сороковку не в первых рядах, и те, кто ломился сюда через тайгу на танках в сорок шестом году, вряд ли были избалованы сантехникой. А кроме того, Сороковка — не аналог Лос-Аламоса. Американская Сороковка — это Хэнфорд, на берегу полноводной Колумбии в штате Вашингтон.

Всей семьей в одной комнате мы действительно не зажились. Приехали мы в Сороковку 15 июня, в день тридцатипятилетия матери, а они с отцом — он был старше на пять лет — принадлежали там к старшему поколению. Стариков в городе довольно долго просто не было, совсем не было, родителей-пенсионеров к детям не пускали. (С этим связана ходячая легенда о том, что жители Сороковки мерли от радиации, как мухи — посмотрите, мол, на кладбище сороковых — начала пятидесятых, там одни молодые, стариков совсем нет! О том, что молодые у нас умирали и умирают повсеместно до сих пор в количестве примерно два человека на тысячу в год, никто не отдает себе отчета. Особенно это касается интерпретации чернобыльских последствий.)

Осенью мы переехали в двухкомнатную квартиру, но и ее только-только успели обжить, как достроили коттеджи на Сосновой, и мы вселились туда.

Сейчас, наверное, следует сказать о подходе атомного ведомства, тогда еще новорожденного, к жилищной и другим бытовым проблемам. Остаточным принципом, по-моему, там не руководствовались никогда, и это я считаю большой заслугой Курчатова, который, по воспоминаниям родителей, многое пробивал сам. К нашему приезду там были не только кинотеатры, стадионы и спортзалы, но и эллинг с яхтами на озере. А в эллинге не только швертботы, но и настоящие килевые яхты вплоть до “шхерного крейсера” Л-4, и отнюдь не для прогулок начальства, а для большой яхт-секции. Могут сказать — с жиру бесились, а страна голодала. Но дело в том, что все расходы на соцкультбыт, даже самые по нашим понятиям щедрые, были ничтожным довеском к фантастическим затратам на промышленное строительство, оборудование и на научные исследования. А эффективность этой основной работы — чего у нас многие и сейчас не могут понять — сильно зависит от бытовой устроенности работников. Курчатов это понимал.

В этом отношении интересно сравнить положение в нашем ведомстве и в космическом на ранних этапах их развития. Из разговоров с работниками Минобщемаша я знаю, что они жили гораздо скромнее. И говорили, что дело в позиции Королева. Сам он и многие его коллеги по авиакосмическому комплексу прошли через лагеря, Королев доходил, был на грани голодной смерти. Особенным аскетом он, как говорят, не был, но и лишнего баловства не любил. Из Курчатова же била жизнерадостность, даже моих внешних полудетских впечатлений издалека было достаточно, чтобы это понять. Приезжая в Сороковку летом, он брил мощную голову наголо, быстро загорал, сверкающие темные глаза и ассирийская борода при белом костюме усиливали впечатление энергичного жизнелюбия. И характером он был не чета тяжелому, властному Королеву. Но при всем том прожил не дольше его, работа взяла свое.

Итак, мы переехали в коттедж. Первыми нашими соседями стали супруги Александровы, военные врачи, микробиологи. Николай Иванович возглавил ту самую выделившуюся из ЦЗЛ биологическую лабораторию и купил огненно-рыжего Бена. В ученых и военных званиях супругов был некоторый перекос: муж — полковник медицинской службы, кандидат наук, а жена, Нина Ефимовна, была уже доктор наук, но зато подполковник. С уважением и некоторым страхом мы с братом смотрели на соседей, узнав от родителей, что они — авторы знаменитой пентавакцины Александровых, сложной прививки от пяти важнейших инфекций, которая была одним из главных медицинских средств нашей армии в войну. Но кололи ее и нам, детям, переносилась она тяжело, впечатление не забылось. За вакцину Александровы были лауреатами Сталинской премии. В Сороковку Нина Ефимовна приехала по возвращении из Ирана, где помогала бороться с какой-то страшной кишечной эпидемией, и много рассказывала маме о быте и нравах шахского двора.

Николай Иванович был страстным охотником. У него была масса оружия, а готовых, снаряженных охотничьих патронов он не признавал — имел сундучок с гильзами, порохом, дробью, капсюлями, какими-то весами и мерками, снаряжал сам. Под стать ему оказался поселившийся в одном из соседних домов начальник режима полковник Рязанцев — хозяин “ирландца” Баяна. Проблем с пропуском за зону у него, ясное дело, не было. На пару с Александровым они ездили в глухие закрытые места, на непуганых уток. В одну из первых же поездок они взяли за одну зорю около двухсот штук, еле довезли на “Победе”, оделили шофера и всех соседей на Сосновой, пир горой. Это был не последний успех. Но как-то после очередной трапезы отец догадался взять с собой на работу отрезанную головку и лапки одной из уточек и положить их под счетчик. С тех пор баловаться водоплавающей дичинкой мы прекратили, и соседям отец отсоветовал. Так же резко перестали мы лакомиться щуками и линями, которые в изобилии водились в озерах промплощадки, а мама их очень хорошо готовила. Вскоре всякая рыбная ловля была там запрещена, а на этой системе озер существовал целый рыболовецкий совхоз. Его закрыли, но, похоже, надо было сделать это гораздо раньше...

Зато чистую боровую дичь мы ели постоянно. Помню потрясение, когда на пельменях у одного из соседей (а фарш канонических уральских пельменей обязательно с дичью) мне показали глухариную голову, которая по величине была впору новорожденному ребенку. Александровы недолго были нашими соседями. Николай Иванович получил новое назначение — по слухам, в начальники микробиологического института Министерства обороны, и они уехали. Вместо них въехал с семьей Михаил Антонович Демьянович, будущий директор комбината, а тогда начальник одного из “хозяйств”.

* * *

Еще до нашего приезда в Сороковку в Москве была издана брошюра двух американских авторов “Когда Россия будет иметь атомную бомбу?”. Этот факт по тем временам был совершенно необычен. В книжке открыто критиковалась наша техническая отсталость, превозносились достижения Манхэттенского проекта, приводилась (в милях!) суммарная длина приборных шкал Хэнфордского завода и делался вывод, что до атомной бомбы русским, как до звезды небесной. Брошюра была издана, по-моему, “Политиздатом”, в оформлении, очень похожем на оформление речей на съездах и постановлений ЦК. Я думаю, что уже факт публикации этой книжечки, бывший, конечно, чистым актом насмешки, все сказал американской разведке, если у нее были иллюзии на этот счет.

Вскоре последовало сообщение ТАСС о нашем первом испытании. Никаких открытых торжеств в Сороковке по этому поводу не было — упаси Бог, никто ничего официально не знал. Но хорошо помню, как на каком-то мероприятии в городском клубе (а может, уже и открылся театр им. Горького) один из известных в городе актеров прочел “с выражением” опубликованное в “Правде” стихотворение Сергея Михалкова:

Мы недавно проводили

Испытанье нашей силе.

Все на славу удалось,

Там, где нужно, взорвалось!

При слове “нашей” он сделал широкий приветственно-обнимающий жест в зал, и тот взорвался овацией. Об исторической роли ядерного оружия мнения могут быть разные. Хоть я человек и не суеверный, но предпочел бы не обсуждать этого вопроса, пока эта роль не будет завершена (дожить до этого не надеюсь). Однако для всех участников его создания то время было звездным часом. Политику они не определяли, но историю делали. Я не считаю себя вправе ни единым словом бросить тень на их тогдашнее торжество, за которое некоторые заплатили дорого. И выскажу одно глубокое личное убеждение. Как известно, в истории любые “если бы” сомнительны. Тем не менее, решусь на сильное утверждение: мне самому и большинству людей моего поколения суждено было погибнуть в третьей мировой войне, если бы не ядерное оружие. И выполнило оно эту сдерживающую роль совершенно бескровно,

следующая страница >>